— Болтун проклятый! — перебил ее Отто. — Хватит еще и на его долю.
Шли в молчании, потом Анна заговорила опять:
— Марихен оставили у Грубера служанкой. Ты запиши или запомни: Адольф Грубер, на углу Гартенштрассе, возле сквера. Большой собственный дом, и флигель еще, Fleischerei[65]. Я не знаю, но Грасман сказал, что ей там будет хорошо. Грубер — его Parteigenosse[66]. Он говорит, что там Марихен научится работать.
— О, разумеется, — перебил ее Отто. — Это ведь тоже милость. Я хотел учить ее, мою девочку, а они… Ох, да!..
Еще так недавно Марихен кончила школу, лишь в прошлом году. Милая — лучше и не выдумаешь!.. Их Регенвальде — большая деревня; как сборщик молока, он точно знает — сто восемьдесят семь дворов и два хутора у шоссе. А Марихен Шмидтке была в их школе лучшей ученицей. И чистюля какая, какая помощница в доме! «Она там научится работать»… Как она плакала тогда, прощаясь с ним, будто не в силах поверить, что и Vati[67] должен идти вслед за Вальтером! Да вот и с тобой случилось то же. Как же так? А так, что отец у тебя бедный, что всюду есть важные пузаны, партайгеноссе с гешефтами, которым нужны служанки…
— Анна, — сказал он, — хуже быть не может. В городе полно солдат и пленных. Не насмеялись бы над нею, Анна. Хуже быть не может.
— У Грубера, Отто, тоже работает пленный.
— Вот видишь. А хозяин старый? И сын там есть у него?.. Ты не просила этого… Грубера, чтоб он приглядывал за Марихен?
— Ах, Отто, как я могла?!
— О, разумеется, ты — только плакать. Ну, ничего. Я на днях сам пойду, погляжу…
Снова шли молча.
Сквозь остывшие слезы Анна смотрела на мужа, любовалась им, жалела.
— Тебе тут не голодно, Отто?
— Ах, какое там! Кого ж они будут кормить, как не нас? Жаль — я могу тебе дать только несколько марок, а знал бы, что придешь, припас бы буханки две хлеба. А может, и неудобно? Oh, Sakarment!..
Она взяла у мужа деньги, спрятала их в сумочку, еще помолчала, все любуясь им, а потом не удержалась-таки, сказала с улыбкой:
— А тебе форма идет. Это уж всегда…
— Ах, не морочь мне голову!
И она пристыженно умолкла.
В лесу, поодаль от шоссе, они остались совсем одни, наедине с молчаливой, жаркой и осторожной нежностью, с давно знакомым и опять новым забытьем… А после, заложив руки за голову, бездумно заглядевшись в зелено-серо-коричневое сплетение сосновых ветвей, Отто вяло спросил:
— Что там еще нового у нас? Расскажи.
— Нового? — по привычке переспросила Анна и, словно возвращаясь из другого, легкомысленного мира в настоящий, чтоб почувствовать себя тверже, ухватилась еще за один вопрос: — Что ж тебе рассказать? Ага! Густав Кюхлер убит. На этом самом Крите, куда они с парашютами прыгали. Бедная Эмма! Она только венок положила на могилу старого Кюхлера.
Грасман речь говорил.
— Это он может.
— Потом еще что? А-а, поляк, что у Гаммеров… Ну, тот их пленный, Вольёдя…
— Он не поляк, а белорус, и теперь он считается из России.
— Ну и что, что из России? Он молодой человек, и он как-то там затронул Марту. Поцеловал ее или она его — кто их знает. Она ведь тоже… Ты слышал, что говорили зимой?.. А тут ей почудилось, что кто-то их видел, испугалась и сказала Грасману: «Пленный приставал». Ах, как Грасман бил его на улице!.. Майн готт!.. При людях, Отто, при детях!..
— Это он может… Sakarment! Хотелось бы мне увидеть Грасмана в окопах. С его свиной мордой, с пенсне, с речами…
— Никому, Отто, не хочется.
— Не морочь голову! Я не хочу, другой не хочет — это так. А они не имеют права не хотеть. Кто заварил эту кашу?.. Что ж они — только других науськивать?
Он посмотрел на часы и всполошился:
— О, как оно быстро бежит!.. Идем!
Назад шли медленно, но город все приближался.
— Ох, да! — глубоко вздохнул солдат. — Ну, ничего… Расскажи ты еще что-нибудь о доме. Как там Фридхен, как Ганси? Что лошади? Как у Сивого нога?
Она оживилась и снова стала рассказывать. Даже заторопилась, чтобы побольше успеть. Хотя нового, да еще хорошего за месяц набралось немного. Так же, как он прежде, она возит ежедневно молоко из деревни на молочный завод, а после полудня у них иногда берут лошадей, нанимают. Сама она тогда, разумеется, не ездит. Фридхен поехала раз, да боится одна, егоза эта. А у Ганси, видно, только и на уме, что скрипка.