Однако господни Адамейко даже не шевельнулся. Унтер назвал его еще раз. Забеспокоился вахман. «Что это?!» И тут маленький тихий пехотинец с Браславщины заговорил, не выходя из толпы, как бы из каре:
— Я не буду ничего подписывать. Как вы меня взяли, так и отпускайте домой, в Беларусь.
Угрюмый унтер молча посмотрел на пленного, и голос его зазвучал подозрительно спокойно:
— Придет время — поедешь в свою Беларусь. Иди сюда, пиши.
— Я уж лучше подожду, пока оно придет, это время.
Унтер долгим взглядом посмотрел на него и, ничего не сказав, опять заглянул в список.
— Бунчук Иван. Бери. Подписывай.
Высокий, рябой парень тоже не вышел из каре, но побледнел и ответил решительно:
— Подписывать я ничего не буду.
— Ну и дурак. Для тебя же делается… Василевич Федор.
— Не подпишу, — отрезал длинноносый, черный Федя, снова надолго сомкнув упрямые тонкие губы.
— Sakarment, nicht noch mal! — заговорил наконец унтер соответственно своей форме. — Так что же тут у вас — бунт? Который тут учитель? Руневич, подойти сюда!..
Рослый Алесь стоял дальше, за спинами сорока человек команды. Слушая ответы товарищей, он вспомнил тут сцену из «Воскресения», где крестьяне, которым Нехлюдов приехал раздать землю, тоже не хотели ничего подписывать. «Конечно, что касается Нехлюдова и этого вот барина (не из остзейских ли он каких-нибудь баронов?..), здесь вовсе не то, однако что до нас, мужиков, — как раз то самое. Чего не знаю — под тем и крестика не поставлю! Впрочем, немецкая деревня тоже говорит: «Чего бауэр не знает, того и не жрет». Вспоминая ту особенно удачную страничку, где мужики едут в ночное, смачно толкуют: «Ишь, ловкий какой!.. Подпишись, говорит… Подпишись, он тебя живого проглотит», — Алесь в душе улыбался, но тут вдруг услышал свою фамилию, и улыбка сразу уступила место той же напряженной и тревожной решимости, с которой отвечали товарищи.
Одного он не мог себе потом простить — что не ответил с места, а сделал несколько шагов вперед… «Чтоб не прятаться за спинами? Со страху? Машинально, как солдат?..» Правда, тут же, по удивленным взглядам некоторых товарищей, почувствовал свой невольный промах, остановился и сказал:
— А я тоже ничего не буду подписывать.
— Так вот ты каков, голубчик! — унтер смотрел на него исподлобья. — Твоя работа?
— Каждый думает за себя. Я здесь как раз из самых младших.
— Я уже любовался твоим личным делом. Там кое-что есть. Я еще присмотрюсь к тебе, ты не думай. Так что же, никто не подпишет?.. Молчите… Хамы вы, вот что я вам скажу. Хамы и дураки!.. Освободим мы вас и так, без вашей подписи. Никуда вы от нас не уйдете!..
…Несколько дней команда праздновала победу — бесконечными разговорами все о том же, шуточками над унтером, песней под гармонь.
Алесь считал, однако, и говорил кое-кому из товарищей, что дело на этом не кончится. А насчет себя был уверен: заберут. Может быть, не с такой музыкой, как весной из имения, а все же, верно, и «путшером» сделают, и заберут… Даже ждал этого подсознательно.
Но все закончилось для него совсем неожиданно: еще одной припиской к Толиному письму, на этот раз под условленным «титлом»:
«Крестная передает поклон. Она все ждет тебя и плачет. Дед».
Нужно было добраться до шталага.
Вечером он чиркнул ногтем по сгибу большого пальца левой ноги и залепил царапину жеваным, крепко посоленным хлебом. Летом, по их «народной медицине», для этой цели лучше всего подходила куриная слепота, которую растирали и прикладывали прямо к телу, без ранки. Но и соль сделала свое: назавтра Алесь заковылял, а на третий день (соль понемногу подбавлялась) не мог уже выйти из штубы.
Братья с сигарами нанесли ему личный визит. Увидев опухшую, красную ногу (повязка с солью на день, разумеется, снималась), они приказали вахману отвести пленного к фрау Корб. «Двадцать метров. Дойдет как-нибудь. Зато оттуда уже вернется здоровый».
Поджарая, хлопотливая фрау Корб, которая в специально оборудованной кухне с огромным котлом изо дня в день варила им картофельзупе и кофе на сахарине, получив соответствующие инструкции, стала его лечить, как всегда, с ахами да охами.