Либо, возможно, меня накрыло так называемое «опережающее горе», – та скорбь, которая возникает накануне неотвратимой утраты. Опережающее. Предвосхищающее. Колотящееся в висках. Это горе было наподобие моросящего дождя. Не промочило меня до костей, не утопило, а повисло в воздухе каким-то бледным облаком, редея, но никогда не испаряясь без остатка. Увязывалось за мной, куда бы я ни направлялась, и я постепенно привыкла видеть всё вокруг сквозь его пелену.
Мне всегда казалось, что скорбь ощущаешь как печаль, не разбавленную другими чувствами. Образы чужой скорби я почерпнула из учебы в художественной школе: например, видела на портретах женщин, оплакивающих кого-то. Их головы склонены, лица закрыты руками, они рыдают, озаренные свечами. Но опережающее горе, как я с удивлением обнаружила, требовало других визуальных образов, более бдительной позы. Я была обязана либо оставаться на ногах, либо сидеть не спуская глаз со всех сторон света одновременно. Словно те женщины в Северной Америке в XIX веке, которые – если верить легендам – вышагивали взад-вперед по обнесенным перилами помостам на крышах прибрежных домов, высматривая, не возвращается ли в порт судно; потому-то эти вышки прозвали «вдовьими балконами». Я была дозорным – высматривала на горизонте, с любого румба роковую тучу.
Лишь впоследствии, прочитав книгу K. С. Льюиса «Исследуя скорбь», я поняла, что у скорби много личин и итераций. «Мне никто никогда не говорил, что скорбь по ощущениям очень похожа на страх… А точнее, пожалуй, на томительное беспокойство, – написал Льюис. – Или на ожидание; просто слоняешься из угла в угол, дожидаясь чего-то. И потому чувствуешь себя в жизни временным – навечно временным – постояльцем. За какое дело ни возьмись, кажется, что его бессмысленно даже начинать. Не можешь усидеть на месте…».
Груз скорби не опрокидывал мою жизнь вверх тормашками. Например, не мешал мне общаться с друзьями, заниматься спортом или разыскивать флердоранжевую эссенцию для пирога по новому рецепту. Не мешал в студии йоги, полной народу, принять позу трупа – изобразить, будто я сама тоже на пороге небытия. Но этот груз сорвал меня с якорей и служил подтекстом каждому дню моей жизни.
Однажды вечером я посмотрелась в зеркало и заметила, что брови у меня встали домиком. Попыталась расслабить мышцы: пусть брови будут словно бы не мои, а чужие, позаимствованные у беззаботных. На следующий день, сидя в трамвае, я разглядывала женщину с аккуратно прорисованными бровями и думала, что эти тонюсенькие невротические дуги над глазами превращают ее в карикатурное олицетворение беспокойства. И я тоже кажусь такой, сказала я себе, и все люди на свете.
Груз волнений давил на плечи, и я пыталась его сбросить. Пыталась сбежать от него в чтение. Пыталась на что-нибудь отвлечься. Пыталась написать что-то, что сожжет его дотла. Обычно моему творчеству всё было нипочем – и натиск жизни, и заботы о маленьких детях и дряхлеющих родителях. Но в тот год, год ранних снегопадов, я обнаружила, что писательский дар у меня какой-то чахлый и шаткий: первое же дуновение эмоциональной бури валит его наземь, совсем как ветер – дешевые рекламные штендеры на тротуарах.
А может, причина была другая, может, я открыла для себя кое-что посущественнее: беспокойство стесняет тебя, как тиски. Когда от проблем ум за разум заходит, мыслишь узко. Навязанные ограничения не способствуют творчеству. Для творчества нужны аморфный и неоглядный душевный покой, мечтательные грезы, которым невозможно предаваться прилюдно, увольнительная на берег, чтобы отдохнуть от всепоглощающего океана повседневных забот.
Я стала относиться к времени, точно капризный ребенок. Мне хотелось, чтобы времени у меня была уйма: толстый-толстый пласт. Но нет – хочу тоненький ломтик. Что-то слишком быстро оно бежит. Что-то слишком медленно оно ползет. Время рабски подчиняется силам, над которыми я не властна. Но если я могу распоряжаться временем по своему усмотрению и как-то не нахожу ему применения – руки опускаются. Лучшее время бывает поздно ночью, когда наш район уже спит. От времени есть хоть какой-то прок лишь ранним утром, пока район еще спит, пока время не разграфлено на часы и минуты.
Как же я свыклась с тем, что мою жизнь то и дело прерывали срочные телефонные звонки и известия из больницы – стала сама ее прерывать, едва сяду поработать. Раз в полчаса вскакивала, словно по будильнику. Раньше время было глубже, говорила я себе.