— Это вы, товарищ Сидоров, верно заметили, — согласился он и осторожно опустил на трибуну указку-шпагу. А потом, заложив за спину руки, молча прошелся по классу. Молчали и мы. Тут было что-то новое. Подполковник остановился, глянул на Сидорова исподлобья и растянуто произнес: — Сор-ви-го-ло-ва-а!
Трудно было понять: осуждал он Сидорова или хвалил. Все знали, что на бесшабашную голову он всегда накладывал дисциплинарное взыскание. А у Сидорова го-лова оказалась с лихим названием. И он позволял себе смотреть на подполковника открыто и задиристо…
Что же произошло? А произошло вот что. Подполковник Карпов полетел с лейтенантом Сидоровым на двухштурвалке на отработку штопора. Прямо над аэродромом набрали высоту. Дали рули на ввод. Самолет нехотя крутнул виток штопора и вышел в горизонт. Тогда они ввели истребитель в правый штопор. Машина лихорадочно завертелась. Летчики поставили рули на вывод, а истребитель и знать ничего не хотел — продолжал крутиться в шаманской пляске и кубарем летел к земле. Она уже рядом, как школьный глобус, вертится.
— Прыгай! — скомандовал Карпов Сидорову.
А Виктор держит рули на вывод и по радио отвечает:
— Сейчас перестанет. Ему надоест, и перестанет. Сам утихонится, дурной, что ли?
Только произнес это, как самолет прекратил вращение…
— Да, — сказал я, когда мы вышли из класса после разбора полетов, — тут бы ни один карьерист не усидел.
— В следующий раз и я, наверное, не сдержусь. Боязно больно, — засомневался Сидоров.
— А чего же сам-то Карпов не прыгал? — спросил я.
— Вот именно… — протянул Виктор,
Раннее утро. Бледная полоска несмело тронула край неба. А когда транспортный самолет набрал высоту, оттуда был виден багровый диск солнца. Мы сидим в самолете, прижатые ранцами парашютов. Прыгать страшновато. Тем более мне. В училище на последних прыжках мне казалось, что парашютирую на копну сена. Радовался и тянулся к ней — помягче будет. Но в сене-то как раз я и запутался. И приземлился на одну ногу. Она не выдержала. Треснула. Меня положили в госпиталь. Этот критический момент в моей летной жизни даже на фотокарточке зафиксирован. Один чудак в госпитале сфотографировал. Стою я на костылях, поджав белоснежную ногу в гипсе: длинный, дохлый, с острыми квадратными скулами. Помыкал я тогда горе. Эту фотокарточку я никому не показывал. Могут не поверить, что на копну сена метил, подумают, со страха ноги раскорячил. Бывает и такое…
Но полковому врачу майору Тарасову на медосмотре об этом случае рассказал подробно, только карточку не показал. Тот глянул в медицинскую книжку и приказал раздеться. Я мигом снял рубашку. Майор взял какую-то железку и несколько раз прочертил ею живот, будто намечал, где разрезать. Потом постучал молоточком по ноге. Подумал и говорит:
— Нервы у вас, молодой человек, крепкие. В месте перелома, на большой берцовой кости, как автогеном сварено. Кость ваша любой удар выдержит. Нет причин для волнения. Но для морального успокоения с прыжками советую подождать с годочек. Выпишу вам освобождение.
— Раз сварено, так сварено! Чего ждать? — отрезал я, стараясь казаться равнодушным. — Лучше уж я со всеми прыгну. Не надо освобождения.
Майор Тарасов глянул на меня поверх очков, похлопал по голому животу и торопливо пролепетал:
— Да, да, да… Можно, можно… И лучше будет. Прыгайте, пожалуйста.
Надо проверить; есть ли у меня сила воли? Один раз прыгну. Страх-то на тараканьих ножках ходит, а у меня как автогеном сварено. Раз прыгну. Но когда мы готовили в классе парашюты, пришел комэск второй эскадрильи.
— Некоторые пилоты у меня не изъявляют особого желания прыгать, — сказал он, обращаясь к начальнику парашютно-десантной службы капитану Былину. — Для плана вот молодой пару раз прыгнет. Любитель! — Он указал на Генку. — Думаю, что и Шариков от второго прыжка не откажется.
У меня внутри похолодело.
— Прыгнете?
— Конечно! — ответил я не своим голосом.
Что поделаешь: прыгну. Под лавку не спрячусь, «паучка» не дам. «Паучок» — это когда руками и ногами упираются в кромку двери. Такого только бульдозер и может за борт выпихнуть. Меня толкать не надо. Не так воспитан. Сам пойду…
Теперь мы сидим в самолете, будто в сумрачном туннеле. Сидим друг за дружкой с зелеными ранцами — горбами. Угрюмые, будто нас топить собираются. Ехали на аэродром — все шутили. Дескать, прыгать с парашютом, что с тигром целоваться — много страху и никакого удовольствия. Смех смехом, а небо — кверху мехом…
Сейчас все притихли. Побаиваются. Конечно, с такой высотищи, вниз головой с тряпочкой… И Генка, видно, трусит. Но он умеет подавлять в себе волнение. Сидит как ни в чем не бывало. Генка — молоток! Не страшно только идиотам.
Генка поворачивается ко мне.
— С задержкой пойдем? — спрашивает.
— Как-нибудь, — нехотя отвечаю, а сам думаю: «Я бы не прочь задержаться до посадки самолета…»
Малинкин тоже с нами. Уж он-то мог и не прыгать. За свою жизнь напрыгался. Но разве от нас отстанет?
Земля уходит вниз, расплываясь в дымчатых струях. Стрелка высотомера лениво подползает к отметке тысяча метров. В круглое окошко неприветливо светит дремотное солнце. Капитан Былин открывает люк. Люк здоровенный, вполнеба. Самолет останавливается и одиноко повисает в пустой сини. Отчетливо виден стабилизатор: кто не успеет далеко оттолкнуться, тот ткнется в него носом. За бортом гудит и стонет ветер. В «туннель» врывается поток свежего воздуха, но от этого ни капельки не легче. Даже наоборот: появляется тайное желание покрепче ухватиться за какой-нибудь хорошо прикрепленный к борту самолета железный косяк.
— Приготовиться! — спокойно говорит капитан.
Противный рев сирены. Все встают. Я тоже. Стоять тяжело: парашют стягивает плечи и давит, давит вниз. Опять сесть хочется. Но в самолете начинается возня.
— Пошел! Пошел!
Былин растопырил ноги и руки, стоит, как краб, с лицом, искаженным от крика. Он делается страшным и противным, как рев сирены.
Первым к разинутой пасти подходит подполковник Малинкин. Наклонился — и кубарем опрокинулся вниз и вскоре вспыхнул белым пузырем.
— Бр-р-р!
За ним, как из стручка горошины, из самолета посыпались летчики. К двери все подходят и подходят. Сумрачное нутро самолета пустеет. Тут стоит чуть-чуть поддаться страху, и он немедленно завладеет всем твоим существом, растворит в себе остальные чувства и намерения, и захромаешь тогда, захромаешь. Нет, важно забыть про руки. Забыть так, будто без них родился. Руки могут сами ухватиться за железный косяк. И тогда… Тогда — «паучок». И смех и грех…
Навстречу упругому ветру подставил свое плечо Генка Сафронов. Вижу, как он летит вниз головой, распластав руки, словно ласточка. Форсит! А мне не до выкрутасов!
Слова о том, что смелость одного увлекает других — не пустые слова. Шагаю и я за борт дюралевой двери. Есть у меня нога или там — деревяшка? Мне безразлично. У меня есть сила воли: раз назвался груздем… Шагаю и я в пространство, в ничто.
Резкий провал. Воздух ударяет в грудь. Тяжесть покидает тело. Нутро подкатывается к горлу. Свистит и ревет в ушах. Секунда, другая… Выдержка, терпение… Терпеть не беда, было бы чего ждать. Сжимаюсь в комок, чтобы лямки подвесной системы не отпечатались на теле синяками. Тяну за кольцо. Оно такое тоненькое и хлюпкое — как бы не поломалось. Шелковая стропа хлестко бьет по щеке. Динамический удар дергает за плечи и подбрасывает вверх. Дыбом встает горизонт. Тюльпаном расцветает над головой купол и заслоняет все небо. Я неподвижно зависаю над мутно-серебристой, залитой слабыми лучами солнца бездной. Внутренности возвращаются на место, уверенность рассасывается по всему телу. Но душевное волнение полностью не проходит. Главное впереди: как встретит земля-матушка? Выдержит ли большая берцовая? Сварено-то сварено, но и не такие штуки при встрече с землей гнутся-ломаются.
Плоская и твердая земля неудержимо надвигается снизу и давит, давит своей величиной, своей независимостью. Растет скорость снижения. До боли в коленях сжимаю ноги, чтобы случаем не раскорячились, И пошла земля углом, так и метит в лоб! Голова сама прячется в плечи… Удар! Громкий, ошеломляющий. Быстро вскакиваю и хватаюсь за ноги. Целы! Целы! Сколько страху язва них натерпелся! Тишина. Такая тишина, что кричать хочется. Прохладой и покоем дышит зеленое поле, умытое росой, и тайга, что легла на отлете. А со светло-лимонного горизонта дурашливо глядит на меня рыжее солнце.