Выбрать главу

Но Олежка упорно продолжает «утверждаться». Мне уже начинает казаться, что это плачет не он, а я. Не выдерживаю. Бросаю папиросу. Подхожу ближе и гляжу на него. Боже мой, как же сын похож на меня! Вылитый! Лоб широкий, губы толстые, так же неумело хмурится и так же морщится, когда чем-то недоволен.

— А ну, дай мне крикуна! — говорю.

Осторожно беру на руки. И сын умолкает… Дудонит, безобразник… Чувствую, как у меня на груди разливается тепло. Вылитый отец! Снова кладу его на кроватку. Молчит, легче стало…

На столе лежит томик стихов Пушкина. Эх, Александр Сергеевич, кончилась для меня поэзия. Столько грез было! Теперь настал глухой, прозаический жизненный процесс. И эстетика кончилась. Где уж мне до законов красоты, если я еще не познал летных законов. Летаю по инструкции домохозяйки. Хотя ни Пушкин, ни эстетика здесь ни при чем. Генка все…

Эх, Генка, Генка! Товарищ Сафронов! Ты всегда справедлив, как арифметика. У тебя в голове, как в инструментальном ящике, все по полочкам разложено. Надо ключ — пожалуйста, надо отвертку — бери. Все на своем месте лежит, и каждый инструмент имеет свою ячеечку. А у меня в голове все в кучу свалено. Поэтому иногда, чтобы отвернуть гайку, лезу к ней с отверткой или с ключом не того размера. Кручу, кручу, а ключ, не цепляясь, проворачивается. Взять плоскогубцы, но таким инструментом теперь только умывальники в казарме ремонтируют.

Легко и просто у Сафронова все получается. Такой может и на воротах взлететь, если к ним двигатель приделать. Да сам-то он всегда в кабину истребителя сядет. Зачем ему ворота? А меня бросил на ворота, вернее — посадил в галошу. Друг называется. Вывел, Иван Сусанин! Нет, если бы так поступил кто-то другой, я бы не обиделся. А то…

Наташа лежала на краю постели, ее шелковистые волосы волнами стекали по подушке, возле нежного подбородка темнел треугольник от загара, в белое плечо врезалась скрученная бретелька розовой сорочки, дышащие жаром губы сомкнулись в обиде. Эстетика! «Вот жизнь! Хоть караул кричи! Наверное, я все-таки мало слушаюсь сердца. Или еще что?» Когда я был холостяком, с завистью глядел на семейные пары. Я смотрел на них, как человек смотрит на самолет, летящий высоко в небе. Здорово-то как! Потом этого человека посадили в самолет, и он понял, что летать действительно радостно. Но только вот управлять им надо, а управлять непросто. Перегрузки бывают, штопор случается, если варежку разинешь, а могут тебе и другие варежку в двигатель подсунуть.

Бухнулся в постель. Сжался в комок, завернулся в одеяло, чтобы не лопнуть от злости и противной жалости к себе. В эту ночь на меня тяжелым колесом накатилась бессонница. Хоть глаза зашивай.

11

С Генкой второй день не разговариваю. Вначале на него большую обиду в сердце держал. Потом, поразмыслив маленько, понял, что поймать-то я ничего не поймал, а вот сам попался. Генка-то прав: в летном деле нельзя пыль в глаза пускать. От этого у самого может в глазах потемнеть. Не зря же товарищи ополчились на собрании. Переживают за меня, беспокоятся. И я переживаю, но признать свою вину и помириться первым не могу. Поэтому Генке «холодную войну» объявил. Что он мне ни скажет, отталкиваюсь одними и теми же фразами:

— Слушаюсь, товарищ командир! Что еще угодно, мой командир?

— Хватит тебе! Заладил, как попугай, не выспался, что ли? — бурчал он в ответ.

На него это крепко действовало: и его заставлял переживать.

Я сидел в летном классе и смотрел в окно. Утро было сонное и вялое. От этого вроде бы и окна сузились, потускнели. Деревья прибило дождем, и они никак не могли стряхнуть с себя дрему. На мокром суку сидел скучный воробей с черным галстуком на груди. Он то и дело прятал голову под крыло, но крыло все соскальзывало и соскальзывало. Потом воробей поглядел на меня и, видно, подумал: разве с таким уснешь? Раскланялся, присел и, пружинисто вспорхнув, перелетел на другой сук, чуть повыше. Мне тоже на него стало смотреть противно, и я уставился в потолок. Тяжело так вот одному и с одинокой мыслью. Перекатываешь ее в голове с места на место, и нет там никакой ячеечки, чтобы улеглась она. Так ведь сам себя можешь убедить в чем угодно. Какая новая идея ни взбредет в голову, ее и крыть нечем — все вроде бы правильно. До обеда почти так просидел. На улице уже проясняться стало.

Генка вдруг хлопнул меня по плечу и сказал:

— Что ты в потолок глядишь? На-ка, лучше почитай «Мурзилку». — И протянул мне журнал по технике пилотирования, который так называли летчики за красочность оформления.

— Иди ты со своей «Мурзилкой»! — огрызнулся я и официально добавил: — Разрешите, товарищ командир, мне отбыть на самолетную стоянку, очень и очень необходим тренаж в кабине своего истребителя.

— Добро, товарищ Шариков, следуйте на стоянку! — улыбнулся Сафронов. — Сопровождающих вам не надо? — подцепил он с намеком, что и он не против со мной пойти.

— Спасибо за внимание, товарищ командир! Очень тронут.

«Вот подлиза…»

Пошел пешком. Надоело уже ездить. Возят нас на автобусе в столовую, на аэродром и с аэродрома. Самому и шагу не дают ступить. Правду говорит Генка, что мы так ходить разучимся.

Попер напрямик, через кедрач, стволы которого обхватились друг с другом в таких крепких объятиях, что разнять их смог бы только медведь. Лезет этот чертов кедрач из земли, не соблюдая никаких законов! Еле выбрался из него на ровное место. И чего я лее через него? Обойти, что ли, не мог? Заполошился, а подсказать некому. Один остался. «Ничего, одному даже лучше, — уговаривал я себя. — Иди и иди, куда душа пожелает: хочешь — налево, хочешь — направо или напрямик — через кедрач. Никто тебя за руку не возьмет и не потянет туда, куда тебе вовсе и не хочется. В библиотеку, скажем, за эстетикой».

Ноздри все еще держали густой таежный дух. Шел медленно и без конца оглядывался, но сзади никого не было. Генка в классе остался. На лесопросеке торчали столбы, полосуя небо высоковольткой. С озера доносилась ругань бестолковых лягушек. «Дур-р-а! Дур-р-а-а!» — кричала одна. «А ты как-к-к-ко-ва? А ты как-к-к-ко-ва?» — спрашивала у нее другая.

Аэродром притих, посуровел. Он стойко переносит тоску нелетного цикла. Только солнце тускло и обиженно засматривало в прорехи облаков. Ему сиротливо одному болтаться в небе во время предварительной подготовки, когда наши истребители стоят на приколе.

Подошел к самолету и потихонечку с ним поздоровался. Я всегда так делал. Самолет — предмет неодушевленный, но с ним-то я жил душа в душу. Техник Семен Ожигов торопливо приставил руку к виску. У него новый берет, как сковорода, видать, он его на тарелку натягивал.

— Товарищ старший лейтенант, производится послеполетный осмотр, самолет к полету готов! — доложил он.

И дураку ясно, что готов, а как же иначе? Но доклад такой мне всегда нравился. Слово «готов» еще с пионерских лет запомнилось. Отругать бы за что-нибудь Ожигова: дескать, знай наших. Показать силу характера. Ругаться я не умею, да и не за что ругать-то его: кругом чистота и порядок, по плоскостям истребителя прыгали солнечные зайчики. Ожигов отводит глаза: стыдно, что в партию не приняли, да и меня при всем честном народе осрамил, опозорил. Зря я его, конечно, после первого случая не наказал. Отбил бы охоту дальше нарушать. Подкрутил бы ему гайки, а он бы на самолете, соответственно, и у приборной доски перед вылетом шурупы завинтил. Все мы умные задним числом, когда петух клюнет. Фу ты, этот жареный петух!

В руках у техника журнал «Наука и жизнь».

— Вытри масло, — показал я на верхнюю губу. «Ученый тоже».

Семен небрежно провел рукой, и у него образовались черные усики. Я засмеялся. У приставной лестницы лежала мокрая тряпка. Я тщательно вытер ноги и, опираясь на стылое и скользкое ребро атаки крыла, полез в кабину. Люблю посидеть в кабине самолета! Для меня она как крепость, как особый сказочный мир, где можно забыться и отключиться от всего на свете. Здесь всегда находишь утешение, удивительно легко отлетают назад всякие земные заботы. Здесь мечта, фантазия и реальность сливаются воедино. Волшебство какое-то! Разноцветные рычаги, кнопки, тумблеры, стеклянные блюдечки приборов. Стрелочки сейчас стоят неподвижно. Приборы молчат. И я, как бы успокаивая себя, погладил их пятерней. Потом изо всей силы зажал в ладонь шершавую с острыми насечками ручку управления. Ладонь первой ощущает радость и передает ее по всему телу. Там, в воздухе, из этого штурвала соки жмешь, а здесь он стоит смирнехонько. Так вот сидишь в кабине и в спокойной обстановке предстоящий полет, как стишок, разучиваешь: «Нажимаю кнопку запуска… открываю стоп-кран!» «Есть пламя!» — кричит техник. Какая команда красивая! Стрелочки приборов оживают. Оживают у меня в голове. Моя фантазия придала им движение. И все сомнения и беспокойства вроде бы от меня отделяются и ложатся на приборную доску. Мечта!