И кажется, что двигатель, споря с громовыми раскатами, набрал обороты. Перед выруливанием осматриваюсь, верчу головой.
По рулежной дорожке идет капитан Хробыстов. Это уже реальность. Леонид снова в своей замасленной куртке. В руке голубой ящичек с набором инструментов. Он теперь из ангара не выходит. Поломанный истребитель сам восстанавливает. Почернел капитан, осунулся, круче стали его скулы, углубились под глазами морщинки, наверное, их теперь никакие радостные события в жизни не разгладят. Но Хробыстов на этом не успокоился. Добивается, чтобы снова разрешили летать. Прет и прет. На разборе полетов Хробыстова и не ругали особенно, не ставили на «лобное место». Зачем казнить человека? Отстранили от полетов — наказали достаточно. А ошибки его и без разбора были ясны и понятны. Классический пример, как не надо сажать самолет. Таких примеров в любом курсантском учебнике навалом. Но Хробыстов, видать, позабыл их давно. Летать капитан снова собирается. А может, ему и не надо летать? Может, в нем великий теоретик сидит? И голова не тем набита. Возможно, он тогда перед посадкой задачки решал: какова подъемная сила, качество самолета в данный момент? А момент наступил не по формуле…
Да и получится ли у него? Это ведь не спорт: попытка первая, вторая, третья… Так и допрыгаешься… В небе дорог много. Попробуй разыщи свою. Если она там еще есть.
Правда, у Хробыстова это чувство, видать, глубокое. После такого случая романтика ко всем чертям бы улетучилась. А он стоит на своем. Уверен он был и перед вылетом. Не зря билеты в Дом офицеров на Вольфа Мессинга купил. Уверен или самоуверен?
Правда, убедить человека, что ему не надо летать, труднее, чем дождь остановить. Вон сколько перед набором у ворот авиационного училища юношей стоит. Всяких. Есть и такие, что с виду неизвестно, в чем у него и душа-то держится. Ему бы сразу можно сказать: «Куда ты лезешь, раздавит тебя небо, иди лучше к маме». Но попробуй скажи ему: в обморок упадет. Это как юноша, страстно полюбивший девушку. Сколько ни говори ему, что не по себе взял, брось в срочном порядке — ни за что не послушает. Сильное чувство не в ладах с логикой…
Продолжаю свой «полет». «Наклоняю ручку вправо — разворот… капот — горизонт… высота… курс…» Так учил еще инструктор в училище. Он даже советовал: ложась после отбоя в постель, обязательно проигрывать полет в уме. Бывало, только положу голову на подушку, подумаю, как запустить двигатель, но, не успев нажать на кнопку, засыпаю. Спал я тогда сладко, без снов, но зато явь казалась сказочным сном — мы учились летать…
Я откинулся на бронеспинку и зажмурил глаза… И сразу почувствовал, как полетел. Полетел, полетел. Легко так. Покачивает… Так вот и в детство впадают… Все игра, игра…
Когда открыл глаза, увидел на капоте самолета Ожигова. Он сидел верхом на овальных створках, рукава комбинезона у него были засучены, и поэтому отчетливо выделялись запястья — темные, словно в перчатках. Семен поднял крышку маленького квадратного лючка, заглянул внутрь и закивал головой, вроде бы помолился какому-то агрегату. Потом сунул руку в проем, что-то там покрутил, вытащил граненую гайку. Подержал ее на темной ладони, как дорогую жемчужину. Прикрутил к ней проволоку и опустил в проем, как опускают удочку в прорубь. Он, по-видимому, такой способ заворачивать гайки в трудно доступных местах почерпнул из журнала «Наука и жизнь» из раздела «Маленькие хитрости». Семен завернул гайку, аккуратно вытер металлическую крышку тряпкой, несколько раз подул на нее и, ловко пришлепнув к корпусу самолета, закрутил шурупы отверткой. Все это он делал так бережно и внимательно, словно боялся, что в нутро машины попадет инфекция. Ожигов, раз-другой махнув тряпкой по капоту, спрыгнул на землю. И его тонкая, бледная, еще не задубленная солнцем и ветром шея появилась у кромки крыла.
Впереди самолета снова прошел капитан Хробыстов. И я подумал о том, что уважаю Леонида все-таки не за то, что он прекрасно решает задачки по теории полета, а за то, что хочет летать, просится в небо.
Прибежал запыхавшийся рядовой Могильный, помощник техника самолета.
— Что так долго? — недовольно спросил его Ожигов. — Привязали вас там, что ли?
— Привязали, товарищ лейтенант технической службы. Инженер привязал, заставил плакат нарисовать, — торопливо пояснил солдат технику.
— Начинается, — со значением протянул Ожигов. — Работать надо, а они рисовать.
Могильный закончил художественное училище. И его нет-нет да и забрасывали на другой участок работы, совсем не по назначению: то в инженерный отдел, то в клуб. И технику это не нравилось. Правда, Могильный сам никогда не напрашивался, он больше любил работать на стоянке, возле самолета. И работал он лихо, споро. Ожигову было грешно на него обижаться. Интересно, когда он выполнял какое-либо задание, то всегда бубнил себе под нос рязанские частушки. Говорили, что некоторые из них он сам сочинял.
Как-то Могильный на истребителе колесо ставил. Повернет ключом гайку — частушку пропоет. Оборот сделает — еще куплет. Гайка уже была привернута, а механик все еще на нее ключом жмет. В то время рядом подполковник Торопов стоял. Глядел, глядел и говорит:
— Верно, что с песней и труд спорится. Поете вы хорошо, но дело наперекосяк идет. Знаете, сколько в этом болте ниток?
— Это каких таких ниток, товарищ подполковник? — округлил глаза Могильный.
— Нарезов, — пояснил замполит.
— Нарезов? — почесал затылок солдат. А леший ее знает, — откровенно сознался он.
— Двенадцать… А так втемную будете крутить и резьбу сорвете. Вам следует в клуб пойти и в кружок художественной самодеятельности записаться.
Когда замполит ушел, Могильный развел руками:
— В школе авиационных механиков нам про эти самые нитки не рассказывали. И при чем тут самодеятельность?
— Про нитки я вам сам расскажу, только в клуб не ходите и в художественную самодеятельность не записывайтесь, — посоветовал ему техник самолета.
…Снова осматриваюсь И… кого я вижу? У крыла моего самолета стоит Генка. Поймал мой взгляд. Поднял руки вверх, в одной — пучок ромашек.
— Сдаюсь, сдаюсь! — кричит.
«Разве тут проявишь силу характера? Злости на два дня не хватило».
Ох, Генка, Генка! Какой ты товарищ правильный! Не усидел все-таки без меня в классе. Я и сам бы к тебе подошел, да вот гордость заела. Все думал, чем бы тебя поразить. Не знал, на каком коне к тебе подъехать. Ты ведь мужик серьезный, ничему не удивишься. Самолет заржет — не удивишься. Вот какой у меня друг Генка Сафронов — лишнего не спросит, а что положено — за горло возьмет.
— Вон, гляди, тринадцатый номер стоит! — показал Сафронов на крайний самолет. По его смуглому лицу пробежали смешинки.
— А чья это машина?
— Командующий прилетел. Видишь, куда ты сразу метил — в тринадцатые.
— Ты опять ехидничаешь? А хотя бы и так, что я рыжий, что ли? — провел я пальцами по косо сбритому виску возле уха.
— Это я так, любя. — Генка прыгнул на приставную лестницу, бросил на колени букетик цветов с белыми растопыренными лепесточками и обхватил мою голову руками.
— Что это за нежности? — спросил я.
— Знаешь, Виктор! У меня новость! Даже не новость, а событие целое! Большой, большой важности! Меня в Москву посылают. Сейчас командующий вызывал.
— Да что ты говоришь, Гена! — сконцентрировался я в кабине вроде бы для катапультирования. — В космонавты, что ли?
— Может, и в космонавты.
— Ну, ты даешь! Тебе просто позавидуешь! Действительно, ты не рыжий.
— А я и сам себе завидую! — весело блеснул он черными глазами.