Лейтенант слушал внимательно. Даже старался что-то записать себе в блокнот. Это у него курсантская привычка осталась. Пройдет. У меня вначале тоже так было, это в то время, когда, прежде чем сделать разворот, думаешь, в какую сторону надо рули поставить, а потом уже начинаешь думать только о том, как бы лучше задание выполнить. Раза два на перехват цели поднимется и про блокнот забудет.
К нам приближался подполковник Карпов. Я насторожился. Он остановился, покачался на коротких упругих ногах. Подумал и сказал:
— Товарищ Шариков, сейчас будете в зоне, доложите мне погоду. Особое внимание обратите на южно-восточную часть океана. Мудрят что-то метеорологи со своими прогнозами.
— Понял вас, товарищ подполковник.
Голос у него спокойный, даже очень спокойный и деловой. Так он обычно разговаривал с командирами.
У кромки крыла самолета уже стоял лейтенант Воробьев. Он держал в одной руке шлемофон, а второй то и дело приглаживал голову: дескать, посмотрите — постригся.
«То-то и оно. У меня особенно не побалуешь. Потом еще и благодарить будешь, когда настоящим летчиком станешь» — такие слова я хотел сказать Воробьеву, хотя чувствовал, что слова эти не мои, я их только сейчас признал и они становятся моими.
Иванов снял кожаную куртку и медленно, вразвалочку пошел к ангару. Плечи его налиты силой, как спелое зерно. А на рубахе, где глыбились лопатки, выступила соль мелкого помола. «Не один пуд еще съешь ее, прежде чем этого конягу одолеешь…»
Воробьев надел шлемофон и стал похож на бабушку в черном платочке. От него резко пахло парикмахерской.
— К вылету готовы? — спросил я его.
— Так точно, товарищ старший лейтенант! — вытянулся летчик.
Вот уже «старший лейтенант» называют, а раньше редко кто звание замечал: все Шариков, Витька, Витюха или просто рыжий. Дадут «капитана», начнут по имени и отчеству величать и про мой рыжий волос забудут. Время идет. Оно в одну сторону разматывается. Человека назначают на должность для того, чтобы он учился людей понимать, авторитет приобретал, свой характер настраивал к лучшему.
Первые командирские шаги. Это что разбег для самолета. Главное — точно выдержать направление. Не уклониться. Уклонишься, соскочишь с полосы — не взлетишь, а может быть, и того хуже.
Вечером подполковник Малинкин вызвал к себе в кабинет.
— Ну как, мягко в инструкторском кресле? — улыбаясь, спросил он и двумя руками пригладил свои, отливающие красной медью, густые волосы.
— Отлично, товарищ подполковник.
— Да, с молодежью работать непросто, — задумчиво произнес он. — Самолеты по одной схеме делаются, и с виду вроде бы одинаковы, как две капли воды. Ан нет! В пилотировании совсем не имеют сходства. На одном только еще начинаешь газ давать на взлете, он еще не успеет набрать скорости, а уже норовит нос задрать — от земли поскорей оторваться хочет. Доверься такой машине и загремишь вместе с ней… Птица в одно перо не родится. А тут… Каждый самолет требует к себе чуткости, внимания, а летчик не машина.
— Это верно, — согласно кивнул я.
Мне хотелось ему рассказать про Воробьева: дескать, нос задирает. Не рассказал. Возможно, подполковник имел в виду другого летчика. «Может, он имел в виду меня?» — кольнуло сознание.
— Расстаемся мы скоро, — сказал Малинкин. — Меня в другую часть переводят.
— С повышением? — осторожно спросил я.
— С повышением…
«Вот ведь как бывает, всех хороших людей обязательно куда-то переводят…» — с досадой подумал я.
Люблю я дальневосточные зори. Мягкий и тихий разлив предрассветных красок всегда наполняет мою душу радостью. У них своя неповторимая музыка, своя особая прелесть. Может, потому, что здесь солнце рождается, а потом идет по всей нашей большущей стране! Вот оно вышло из-за фиолетовых сопок и блеснуло яркой волшебной полоской. Позолотило тонюсенькие камышинки антенн приводных радиостанций и широкое летное поле со стеклянной избушкой-теремком — СКП.
Я стою возле самолета. Вдыхаю всей грудью чистый морозный воздух. Мне скоро в небо. А там кислородная диета. Подошел рядовой Могильный. Глянул на лиловый горизонт, сладко потянулся всем телом и, весело прищурив свои раскосые глаза, тихонько спросил:
— Разрешите обратиться, товарищ старший лейтенант?
— Слушаю вас.
— Вот вы недавно мне благодарность объявили, — начал Могильный неторопливо. — А могут ли меня за хорошую службу при развернутом Знамени части снять?
— Почему же нет? Могут и отпуск в родные края дать. За образцовую службу все могут. Только стараться надо.
— Нет, мне хочется у Знамени сфотографироваться, — поправляя шапку, продолжал Могильный. — У меня два брата из армии вернулись. У них есть такие карточки. А у меня нет. Понимаете? Стараться-то я буду. Как же еще?
— Понятно. И если будете стараться, гарантирую — сфотографируют и вас у Знамени. Пошлете тогда своей Светлане фотокарточку.
Могильный смутился.
У консоли крыла стояли Ожигов с Хробыстовым.
— Здорово, Леонид, — протянул я руку капитану. — Как дела? — спросил его, хотя прекрасно все знал.
Хробыстов нехотя улыбнулся.
— Отказали мне. Наотрез. Говорят, что каждый сверчок должен знать свой шесток, — ответил он. — Что же сделаешь, сам поломал свою лестницу в небо. Больше проситься не буду.
Я ничего не сказал. Посмотрел на его свежеокрашенный инструментальный ящичек и вспомнил слова своего друга Генки: «Самолет измены не прощает…»
Мои размышления прервал лейтенант Сидоров. Он бежал вдоль самолетной стоянки, размахивал руками и кричал:
— Братцы, братцы! У меня дочь родилась! Дочь родилась!
— Виктор! — окликнул я. — Сюда давай! Что у тебя? С ума, что ль, сошел?
— Да! — подтвердил он. — Дочь родилась! Три с половиной кеге. Это ж надо!
Руки у меня сами растопырились.
— Невеста, значит! — обнял я его.
— Невеста! Невеста! Наташка! — тараторил Сидоров. От внутреннего волнения и восторга его верхняя губа уперлась в ноздри.
— Здорово, тезка! Ох, как все по плану идет! Наташа по-латыни значит родная!
— Родная, родная, конечно! — подтвердил он. — Ладно, побегу к руководителю полетов. Вызывает Торопов. К жене и дочери поеду!
Лейтенант Сидоров смешно припустился в сторону СКП, продолжая что-то кричать и размахивать руками.
Слов его уже не было слышно, слова доставались истребителю, который с раскатистым грохотом побежал по бетонке, разрывая в куски утренний морозный воздух.
Я опустился в кабину, включил тумблеры. Нажал кнопку запуска.
— Есть пламя! — крикнул техник.
«Конечно есть! Да еще и какое!» — отвечаю я самому себе. А турбина уже переходит с веселой дроби на монотонную напевность.
Ожигов, дохнув мне в щеку, улыбнулся и закрыл стеклянный колпак.
Я быстро опробовал работу двигателя, согласно графику — «секунда в секунду», как велел инженер. Вырулил самолет на полосу. Посмотрел на горизонт. Слева от бетонки на кряжистом, припорошенном снегом бугорке плавно ввинчивалась в лиловую полоску света ажурная ракушка антенны локатора. Дал по газам. И самолет, обрадовавшись, рванулся вперед.
…Вот оно, мое небо! Вот она, моя эстетика! Здесь нет ни птиц, ни цветов, ни песен. Воздух, пронизанный светом, и мерный шум турбины. Все твои мысли сбиваются в одно глубокое ощущение красоты. Ты видишь мир с другой высоты. И смотришь на все как хозяин. Я считал, что летчик не должен доверяться эмоциям, он обязан верить только показаниям приборов. Верно, конечно. Но и чувства у человека отнять невозможно. Летчик с пустым сердцем не летчик. Куда денешься, если радости своим ходом прут изнутри?! Я хочу обнять свое небо. И Наташу с Олежкой обнять. Они ждут меня на земле. Все меня ждут. И будут ждать до тех пор, пока я, как мальчишка, буду носиться по небу.
Все во мне поет вместе с работой двигателя и растворяется в мягком размеренном шуме. Наверное, так рождается счастье. Да, да, именно так.
Я видел все небо и из множества дорог узнавал свою.
В этом и есть счастье.