Выбрать главу

— В Москве же ломали мы голову над Гаврусиным полем, будь оно неладно, — напомнил Ивашкевич. — Поле пройдем ночью, решили же… Ничего другого пока не придумать. — Он не привык расстраиваться раньше времени.

— Хорошо, — сказал Кирилл. — Так вот, хуторок, который тут, под боком, обходим. Обстановку выяснять не будем, рискованно. Да в таком лесу — что немцу делать. Ясно, — закрыл он планшет. — А там сообразим. Алеша, — позвал он. — Время подошло?

— Как раз, — взглянул радист на часы. — Через девять минут.

Кирилл черкнул в блокноте, что отряд благополучно высадился и направляется к месту действий, вырвал листок и передал Алеше Блинову. Тот зашифровал написанное. Потом накинул на сосну провод с металлической гирькой в конце, гирька зацепилась за сучья, и провод повис. Блинов сел возле Кирилла на поваленное дерево, поставил на колени рацию, надел наушники и выстучал ключом позывные. Все, кроме Паши и Толи Дуника, назначенных в караул, столпились возле дерева. Москва, совсем недавно оставленная ими, казалась теперь невозможно далекой, будто только в воображении их и была. Упираясь ладонями в ствол, Кирилл смотрел на руку радиста. Напряженно-сосредоточенная, она дрожала на вибрирующем ключе и торопливо ловила, что-то зыбкое, ускользающее. Щелкнул переключатель. Глаза Алеши Блинова, спокойные, никого не видящие, точно он совсем один, уткнулись в листок.

— Все, — взглянул Алеша Блинов на Кирилла.

Кирилл представил себе, как читает генерал радиограмму, и улыбнулся: возможно, она доставит ему несколько минут радости. Он представил себе необычный для военного работника кабинет генерала, и недопитый стакан чаю, и ссутулившиеся под невидимой тяжестью плечи. «Сегодня как раз год. После бомбы», — вспомнилось.

Каждый несет в себе свой мир со своим солнцем, с горем своим, со своими празднествами, буднями, тревогами, слезами, надеждами, и наступает час, когда потрясения, радость и все остальное его мира, как река в океан, входит в огромный мир всех, словно это затронуло одно большое сердце. «Что бы с нами сталось, если б не так!» Обиды, которые когда-то горячо и мучительно переживал, невзгоды, трудности, беды — их было немало — сейчас это показалось Кириллу совсем мелким, незначительным в сравнении с тем, что со вчерашней ночи вошло в его жизнь.

Он смотрел на столпившихся бойцов, они смотрели на него, — в их глазах ожидание: что теперь?

— Михась! — Кирилл поднялся. — Пока разберемся с мешком, посмотри дорогу.

Михась будто только и ждал этого приказания. Он повернулся и неторопливо пошел. Спешки, суматошливости он не знал, все делал спокойно, казалось, даже медленно, приглядываясь, примериваясь, и всегда у него получалось удивительно быстро, во всяком случае — вовремя. Он глубоко вдохнул прохладный воздух как бы для того, чтоб легче было идти, и, будто всю жизнь здесь ходил, уверенно двинулся напрямик. Руки твердо держали автомат.

В отряде он лучше всех ориентировался в незнакомой местности, Кирилл знал это, все это знали. О нем и говорили: пройдет по лесу и потом — хоть ночью, хоть когда — безошибочно найдет то место. А и болото пусть. Сам по нему верно проберется и других выведет. И речка не беда. Посмотрит на берег, на воду посмотрит и сразу брод отыщет. По движению туч, по цвету зари, по дыханию ветра мог он предсказать погоду следующего дня, и зной, и мороз, и дождь, и снег, по приметам, едва уловимым, знал наверняка, в какой стороне и далеко ли овраг, речка, болото… А избу жилую так километров за пять чует. Вот он какой, Михась.

Сын лесника и сам лесник, Михась не отделял себя от жизни леса. Лес. Михась был весь в нем, был неразрывен с ним, как волна с водой. С детства приноравливался он к суровым законам зеленого мира. В лесу обретал свободу и от невеселых дум, от горя, если случалось горе. В сердце входило спокойствие и укреплялась надежда, и этого было достаточно. Медленно, без дорог, без троп, любил он шагать по чаще, словно боялся, если быстро пойдет, лес скоро кончится, хоть и знал, что конца-краю ему нет. Он слушал понятный его слуху шелест листьев, если это было летом; осенью вникал в сухой и грустный скрип голых сучьев; слушал, как раскрываются весной пахнувшие радостью почки; и ничто в лесу не было для него тайной. На рассвете, когда сырая, теплая и сильная земля готовилась принять труд человека, слушал он птичьи голоса, слившиеся в огромное, серебряное, невидимое облако. И Михась мог сказать, чему радуется, на что жалуется, чего просит и чего ждет зорянка, или юла, или поползень, дрозд, гаичка, пищуха, королек… Но не говорил. Слова застревали в нем и потому жили дольше. Может быть, лес и приучил его к молчанию, невыраженные мысли и чувства зрели в нем и оттачивались.