— Дозвольте, — робко не то спросил, не то попросил кудлатый коренастый крестьянин. В руках держал он облезлый заячий треух.
— Давайте, давайте, — приглашал Ивашкевич. — Сюда давайте. А то столпились у дверей. — Оба старика сделали шаг и уселись на лавку у окна, женщины продолжали стоять.
В хате стало шумно и тесно. Левенцов, Якубовский и Хусто с трудом пробирались к столу. Вместе с ними шла костистая женщина в сбитом на затылок платке. С плеч ее свалилась наспех наброшенная кацавейка, открыв кофточку с короткими рукавами, из которых выскользнули сильные руки. Она подошла к полицаям и ожесточенно плюнула в лицо одному, другому.
— У, паразиты! — трясла она перед ними кулаками. — Мою корову на свой двор увел, — показала на губастого. — Паразиты проклятые! У самой четверо малых ребят, только и было, что молоко.
— Это и значит, никого не обижали? — искоса взглянул Ивашкевич на полицаев. Те опасливо отвели глаза.
На лице кудлатого появилась ухмылка.
— Никого не обижали? — привстал он, прижимая под мышкой треух. — То, может, я помогал немцам народ обирать? Очень мне это интересно услышать. Очень даже интересно. Выходит, не ваши — мои руки надо вязать?..
И все заговорили враз.
— Кто Ивася насмерть забил? — Новая вспышка гнева охватила костистую женщину. — И за что? Бабу свою в обиду дать не хотел.
— Не я бил… — дернул губастый головой, словно уклонялся от чего-то опасного, что подступало к нему. — Не я…
— Я, что ли, бил? — зло уставился на губастого рябой.
— И ты бил! Не один я.
— Сволочь же ты порядочная! — не стерпел рябой. — Ты и ударил первый.
— Врешь ты все! Врешь!
— Падла! — выгораживал себя рябой.
— Падла! — выгораживал себя губастый.
А костистая женщина продолжала размахивать кулаками, и другая, остролицая, с красными глазами, шагнула к ним и с отвращением бросила:
— Бандюги.
Ивашкевич снова услышал сиповатый голос кудлатого.
— В воскресенье вот этот, — показал он на рябого, — приходил сюда самогон шукать. Все хаты перерыл, чуть не под подолом у баб шукал. Горе, говорил, залить надо. Отец помер.
— Горе? — ядовито переспросил Ивашкевич. — Да никакого горя у него нет. Не может быть. Только страх! Посмотри на него. Страх за свою шкуру.
— А няхай скажет, чем вот ей горе залить. — Кудлатый дотронулся до плеча молодой, тощей, как муравей, женщины. — Куда бригадира Мокея девал?
— Немцы ж приказали. Разве я своей волей… — оправдывался рябой.
— Куда дел бригадира? — оборвал его Ивашкевич, с трудом укрощая в себе подступавшую ярость.
Тот молчал, кусал губы.
— Мокея, говорят, повесили, — горестно произнес кудлатый.
Молодая женщина подняла налитые болью глаза. Она почувствовала на щеках слезы и провела рукавом сначала по глазам, потом по лицу. Но через минуту глаза были снова полны и щеки мокрые. Видно было, как тяжесть горя давила ей на плечи, и она бессильно опустила их.
Ивашкевич шепнул Якубовскому:
— Поищи на дворе дощечку. Небольшую. И гвоздь. И веревку возьми. Колодезную. Ничего, хозяйка другую достанет.
Ивашкевич встал, посмотрел на всех сразу.
— Так вот. — Он помолчал. Все тоже встали и устремили на него глаза. — Именем Советской власти… Повесить. — Он старался сказать это как можно спокойнее, но не смог совсем заглушить в голосе презрение и гнев. Он даже крепко сжал кулаки, так что пальцы побелели, немного успокоился, будто уже задушил губастого и рябого. И повторил: — Повесить.
Он услышал, кто-то из тех, двух, у печи, взвыл.
Крестьянин, седой и хмурый, пришедший с кудлатым, помялся, встал, положил шапку на то место, где сидел, кашлянул. Видно, решился сказать то, о чем не хотелось говорить.
— Охота вам, товарищ, об дерьмо руки марать. Падаль же… Тьфу! — сплюнул он громко. Но вид его, встревоженный и растерянный, показывал, что в голове у него другое.
— То есть как, — не понял Ивашкевич. — Разве тут говорили неправду?
Молчание.
Хмурый зачем-то опять взял в руки шапку, стал теребить ее. Медленным взглядом обвел тех, кто был с ним рядом, потом повернулся лицом к двери, где стояли женщины, как бы переговариваясь с ними глазами. Ивашкевич увидел, что волосы у него на затылке сильно отросли и кудряшками загибались кверху.