— Убили… Учителя того, из Ленинграда… Вчера. В школе. На глазах ребят…
Из слов рыдавшей Ирины и рыжебородого Паша понял, что учитель говорил на уроке о Ленинграде, и кто-то из ребят сказал: в Ленинграде теперь все по-немецки. А учитель: там все, как было, по-советски, немцы не взяли Ленинград и не возьмут… В полицейской управе узнали об этом. И вчера два гитлеровца пришли с Кнопкой и прямо на школьном дворе учителя расстреляли.
— Задавил бы гадину! — На сильной шее Паши вздулись жилы, и в этом напряжении угадывались его живые могучие мышцы.
Он переступал с ноги на ногу — не мог унять гнева.
— И язык не повернулся про лошадь…
Молча пошли к хутору. Поравнялись с хатой Тарасихи, с хатой сестер-колхозниц. Левенцов взглянул на дверь: надпись дегтем, вымытая дождями, блестела, будто сделанная только что…
Михась подошел к навесу, под которым переступала понурая лошадь, и укрылся за подпоркой в тени. Паша, положив руку на автомат, прошагал к ельнику.
Левенцов поднялся на крыльцо и вошел в дом.
Склонив голову, Ирина сидела у края стола, точь-в-точь как тогда, на том самом месте, и Левенцову показалось, что и не уходил отсюда. Он остановился у порога. Как и тогда, он увидел себя в зеркале на простенке — он был и там, в глубине комнаты, и оттуда смотрел на него человек с темными утомленными глазами.
Ирина с усилием повернула к Левенцову лицо, на котором, как у статуи, застыли все черты. Слезы мешали видеть его — было два Левенцова, потом три, потом больше и больше. Он все еще стоял у порога.
Рывком бросилась она к Левенцову, припала к нему головой, словно защищаясь от одиночества.
Рыжебородый поднял голову, и Левенцов увидел на его заострившемся лице новые глубокие складки.
— Был бы с оружием, — вздохнул он, — а то… Беззащитного человека убить!
— Да, — проговорил Левенцов. Но это не относилось к тому, что сказал рыжебородый. Он не знал, что сказать в утешение.
Он присел рядом с Ириной.
— Не знаю, как зовут вас… — посмотрел Левенцов на рыжебородого.
— Кастусь. Дед Кастусь.
— Лошадь бы нам, дед Кастусь. Груз тут кое-какой перевезти. Мы потом вернем.
— Сам поеду, — сказал Кастусь.
— Вам ехать? — упавшим голосом спросил Левенцов. — И далеко?
— А с вами.
Левенцов растерялся от неожиданности.
— Должны нас взять, — убежденно воскликнул Кастусь. — Беда такая.
— Но Ирина.
— А что Ирина?
— У нас совсем не сладко…
— А и здесь не жизнь.
— Не бойтесь, — Ирина медленно покачала головой. — В тягость не буду. Все равно отсюда уйду. Мне нельзя оставаться.
Левенцов не мог больше смотреть в ее красные-красные от слез глаза. В самом деле, что же ей делать? И что ему делать? Как поступить? Надо было решать немедля, сейчас же. Ему было двадцать два года, и жизнь возложила на него все это.
Пауза казалась Ирине бесконечной, она и вправду была долгой.
Рассудок подсказывал Левенцову: он не вправе приводить в лагерь людей, которых не знал.
— Не могу, — опустил он глаза. — Понимаете, мы должны вечером, совсем скоро, отправиться.
— Вечером, говорите? А хоть сейчас запрягу, — сказал Кастусь. — Мы вам не задержка. — Он был настойчив.
— Вы нехороший! — всхлипнула Ирина. — И злой, злой!
И все-таки не может он взять их с собой. Не может. И как объяснить, что не может?
Он пробовал взглянуть на это глазами Кирилла, глазами командира. «Мужик хитрый, да ладный, — вспомнилось Левенцову. — И девчушка тоже…» Ему показалось даже, что он повторил эти слова вслух. Все время вертелись они в голове и обретали — так хотелось ему — смысл все более и более определенный, чем тогда, когда были сказаны. Конечно же, отряду нужны местные люди, ладные люди. Тем более люди, которым гитлеровцы нанесли удар в доме. И людям этим можно верить. Дед Кастусь, видно же, правильный человек, ладный, ладный… «И девчушка тоже». И девчушка тоже. Расстрелянный отец. И знает немецкий язык. И отряду всегда может понадобиться девушка. Девушке легче проникнуть туда, где мужчина может вызвать подозрение. Мысль эта, кажется, пробивала себе дорогу сквозь колебания и неуверенность. Но какая-то сила вдруг останавливала его и возвращала к первой реакции рассудка: он не вправе без разрешения командира приводить в лагерь посторонних. Война — это дисциплина, усиленная в тысячу раз, не дисциплина даже, а что-то другое, чему и названия не подберешь. На войне много такого, чего и выразить нельзя! Но может быть… Левенцов как бы распутывал нити, сцепившиеся в хаотический узел, мысли его и впрямь наслаивались одна на другую и, противоречивые, казались одинаково убедительными, и он был беззащитен перед всем этим и все-таки, все-таки отыскивал в мучительном потоке чувств и размышлений то, что подтверждало бы необходимость вести Кастуся и Ирину в лагерь. Он понимал, что хотел так. Хотел, чтобы именно это взяло верх. И мысль побежала быстро и уверенно, как горный камень, который столкнули и он летит вниз.