Выбрать главу

Достоевский огромен и обыкновенен, страстно целеустремлен и противоречив, добр и зол, любвеобилен и исполнен ненависти - он сложен. Но при всем этом его объединяет в нераздельно целую фигуру одно - одержимое стремление к познанию человеческой сути через трагедию и страдание, постигающее истину. Фигурально выражаясь, формула движения его героев складывается из следующих этапов; жизнь - ад, в муках осознание самого себя - чистилище, смирение - врата нравственного рая.

Как и у всех художников мирового звучания, истина для Достоевского не золотое сияние прекрасного июльского дня, не любовь как просто любовь, не зло как просто зло, не добро как просто добро. Мысли и страсти человеческие всегда лежат в сердцевине этих извечных чувств, однако они проявлены при столкновении с жизнью с такой пронзительной болью, что все персонажи писателя из людей как бы заурядных вырастают в явления необычные, исключительные, неповторимые. Дмитрий и Иван Карамазовы, князь Мышкин, Раскольников, Настасья Филипповна, Грушенька, Свидригайлов, Ставрогин - это уже не литературные характеры как воплощение самой натуры, это нечто большее, ибо они ходят по земле, они абсолютно реальны, но в то же время в них какая-то ошеломительная и выходящая из ряда вон объемность.

Трудно назвать другого художника, у которого даже самые заглавия произведений говорили бы так много о маленьком человеке, душевно растерзанном, переломленном несправедливостью бытия: "Бедные люди", "Униженные и оскорбленные", "Записки из мертвого дома", "Идиот", "Преступление и наказание".

Книги Достоевского не врачуют, не тешат и не успокаивают, наоборот, они производят резкий удар электрического тока, они оставляют ощущение кровоточащей раны, и какими бы белоснежными бинтами христианства писатель ни пытался затянуть их, завершая судьбы героев, эти раны не заживают, к ним невозможно прикоснуться без ощущения боли.

Ожигающий талант Достоевского часто определяют как жестокий, беспощадный, даже больной. Мне кажется, что определения эти вызваны крайней трагичностью писателя, до такой степени насыщающей ситуации и характеры, что возникает чувство "вывернутой наизнанку души", чувство некой аномалии, смещения, некоего нездоровья.

Поражает мучительная и гибельная масштабность страстей, я сказал бы, какая-то обнаженная огромность их в людях маленьких по общественному, что ли, положению, но со своим бонапартовским Тулоном, со своей идефикс, могущей, казалось, перевернуть и изменить весь мир накалом душевной потенции. Но герои Достоевского не Магометы, не Александры Македонские и не Бонапарты, управляющие многими тысячами судеб во имя эгоистического самоутверждения. Невозможность Тулона, то есть невозможность удовлетворения своих желаний ("лишь для себя"), невозможность утверждения собственного "я", нравственного и безнравственного, гигантская потенция и жалкое бессилие, аморальная одержимость Наполеона, покоряющего народы, и тихая возможность гоголевского Акакия Акакиевича - все это, сталкиваясь в неразрешимом противоречии, создает ощущение взорвавшейся вселенной, насмерть ранящей своими осколками почти всех героев Достоевского, если говорить о трагических исходах в литературе. И как предупреждение жестокости - слезинка невинного ребенка, ценой которой безнравственно покупать все блага мира, горячим распятием пылает над страницами "Братьев Карамазовых", этого непревзойденного романа.

Жестокая в своих неестественных проявлениях действительность и как отражение ее некая смещенность, какая-то иррациональность сознания героев или импульсы подсознания ни в коей степени не уводят Достоевского от реализма. Ведь галлюцинации Раскольникова и Ивана Карамазова суть лихорадочные видения самой, жизни, картин повседневной реальности, изломленной, искаженной в больной душе. Но кто же болен? Герои Достоевского? Или сама действительность? Инфекции болезни - в объективном мире.

Вся жизнь Достоевского - это прикосновение раскаленного железа к обнаженным кончикам нервов. Она напоминает, длительную пытку без надежды на избавление. И мне кажется, что многое в творчестве писателя, объясняется и теми секундами, когда он, арестованный, по делу петрашевцев, стоя на эшафоте, услышав под треск, барабанов смертный приговор, успел проститься на том Семеновском плацу со всем земным, и теми секундами, когда, готовый к смерти, в накинутом на голову капюшоне, услышал он о том, что царь Николай милостиво заменяет казнь каторгой. И многое, конечно, объясняется тем десятилетием, проведенным потом в Сибири среди разбитых судеб, существованием будто в иррациональном измерении.