При всей памфлетности этой характеристики в основе своей она верна. Таким он и был, этот неистовый отрицатель, по собственной характеристике «вспыльчивый донельзя и в пылу гнева страшно невоздержанный на язык…». В таком направлении и наставлял он своих сотрудников, выражая свои мысли порой с такой пугающей резкостью, что Д. Мордовцев пытался даже тактично предостерегать его. «Меня искренне радуют успехи «Русского слова», и я вполне сочувствую Вашим благородным стремлениям. Много ожидаю я от исполнения хоть части того, что Вы задумали… — пишет он 3 августа 1861 года. — Едва ли, как Вы говорите, в Вас недостает ловкости вести журнал к известным целям и подтачивать сердцевину старого дуба, заслоняющего от нас свет божий, — продолжает он, имея в виду царское самодержавие, — у Вас она есть, но у Вас есть еще одно, кажется, качество, в сущности благородное, но, пожалуй, излишнее. В Ваших статьях прорывается искренность, сердечность, какая-то нервность, которая обнаруживает, что вот так-то а так-то бьется Ваше сердце, туда-то и туда клонится Ваша мысль».
«Точить сердцевину старого дуба» — русского самодержавия, — «пока он не упадет», — вот основное направление деятельности Благосветлова в журнале «Русское слово». Вот как он сам формулирует в одном из писем к Мордовцеву эту мысль: «Демократический принцип, с социальным отрицанием всего существующего, — единственное знамя нашей эпохи. Подкопать надо огромную мину, но как можно шире, иначе упадет только один угол здания, а три угла останутся на ногах. Трудно вдруг подойти к этому принципу: сторожат нас, а все же подойти можно. Пока подходим: по дороге можно разбросать кой-какие материалы, пригодные потом, когда сведем все к итогу».
Сторожили новую редакцию «Русского слова» крепко. Письма Благосветлова Мордовцеву пестрят жалобами на «цензурные застенки», на «комитет восьми вселенских идиотов».
Царская цензура верой и правдой охраняла классовые интересы самодержавно-крепостнического государства. Положение демократической печати было исключительно тяжелым. Социальные условия, в которых находилась русская демократическая журналистика, отражали в конечном счете реальное классовое размежевание сил в русском обществе того времени. Ленин говорил о том, что в каждой национальной культуре есть две культуры: одна — демократическая и социалистическая, другая — буржуазная, в большинстве своем черносотенная и либеральная. Условия существования этих двух культур в самодержавно-крепостническом государстве были принципиально различными, что уже само по себе разрушает фальшивую версию о мнимой внеклассовости, надпартийности литературы и журналистики в классовом обществе. Если либерально-черносотенные издания типа «Русского вестника» Каткова пользовались протекцией и охраной со стороны самодержавных властей, то такие журналы, как «Современник» или «Русское слово», отстаивавшие интересы народа, подвергались беспрестанным правительственным гонениям. Ленин неоднократно писал о мужестве демократических публицистов, умевших сквозь все препоны и рогатки царской цензуры проводить мысль о необходимости крестьянской революции против самодержавия и крепостничества. Облик Благосветлова — демократического редактора и публициста — был бы неполным, если бы мы обошли молчанием его последовательную борьбу с самодержавно-крепостнической царской цензурой, начавшуюся сразу, как только он пришел в журнал.
«…Наш язык не правится цензуре; у меня в прошлом месяце погибло девять страниц за нежность тона и ласковость выражения… Шесть статей запрещено в «Русском слове» и в сентябрьской книжке; исполать им — нашим милым палачам!» — пишет он 7 сентября 1860 года, то есть уже три месяца спустя после прихода в редакцию.
«С нами случился цензурный погром, — сообщает он в следующем письме от 16 октября 1860 года. — За статью о Белинском, страшно искаженную, меня хотели сослать за границу, закрыть журнал, но ограничились удалением от должности Ярославцева… С моего приезда у меня уничтожила цензура 6 печатных листов; еле держусь со своей «Политикой». Рахманинов сочиняет за меня целые страницы».
«Цензурный погром» случился прежде всего из-за статьи самого Благосветлова, подписанной инициалами Р. Р. и посвященной седьмому тому сочинений Белинского (1860, № 9). Чиновник Главного управления цензуры Богушевич, разбиравший номер, в частности, писал: «Статья эта должна обратить на себя особенное внимание по нескольким выражениям:…она заключает в себе следующие непозволительные фразы: «кругом него (Белинского) наслаждалось ленивое барство, привилегированная ничтожность» (стр. 26); «где недоставало (у противников Белинского) ума, там служил им донос или ябеда» (27); «он первый заявил, что Гоголь (издав «Переписку с друзьями») изменил знамени, растоптал свою собственную славу, из рабской готовности подкурить через край царю земному и небесному» (30)». В этой статье Благосветлов смог даже — впервые в подцензурной печати — процитировать знаменитое письмо Белинского к Гоголю.
Заканчивалась записка Богушевича так: «В сентябрьской книжке «Русского слова» довольно ясно высказывается то. направление, которому намерен следовать этот журнал под управлением нового лица, Г. Е. Благосветлова , которому с июля поручено графом Кушелевым-Безбородко заведование редакцией», что «должно вызвать на будущее время особенное внимание гг. цензоров к «Русскому слову».
Четыре дня спустя после этого доклада цензор Ярославцев, пропустивший сентябрьскую книжку «Русского слова», был уволен в отставку, а председателю С.-Петербургского цензурного комитета было предложено объявить лично редактору «Русского слова» или заступающему его место, что «журнал сей неминуемо подвергнется запрещению, если не изменится замечаемое как в целом, так и в частностях его направление, несогласное с государственными учреждениями».
Таким цензурным благословением началась для Благосветлова его журнальная деятельность. Продолжалась она в условиях все более тяжелых.
«Цензура опять начинает бесноваться; в капризах этого дикого божества все зависит от погоды и желудка. Я же не думаю слишком поступаться и, пока достанет сил, не выдам ни одной честной строчки без боя».
«Всю мартовскую книжку перецензуровывал новый цензор, и потому мы опоздали, как никогда не опаздывали. У меня было готово письмо к графу — с просьбой закрыть журнал, если не переменят Дубровского… этого польского лакея, заслужившего общее презрение в Петербурге».
«Цензура поедом ест. Снова выговор, опять угроза запретить журнал, опять гонение на редакцию. Ноябрьская книжка вышла 8 декабря, чего с нами еще не случалось. И чего только мы не изведали за это время. 12 листов печатных погибло в меотийских болотах цензуры, вся книжка прошла через цензурный комитет; ни одной статьи не осталось целой. Буря, впрочем, улеглась, и мы снова поднимаемся, но как и с какими надеждами? Омерзительно даже подумать… Нет, Опять думаю сослать себя в Западную Европу, в Англию или Италию».
И так без конца. О, как понятны становятся слова Благосветлова, вырвавшиеся у него в письме Мордовцеву от 4 марта 1861 года, — и года не прошло с тех пор, как он принял на себя журнал: «Признаюсь Вам, хуже, пошлее я ничего не знаю редакторской обязанности в нашей журналистике. Много бы можно было сказать об этом предмете, да черт его побери со всей холопской литературой нашего гения. «Русское слово» едва не задохнулось под цензурой г. Дубровского — этого замечательного кретина и подлеца. Не перемени его нам еще два месяца, я бросил бы все и уехал бы в киргизские степи от русской литературы; долее дышать нельзя было. Нам испортили год, и не один Дубровский; это была палка в руках людей того дантова ада, где сочтены все наши помыслы, чувства, вздохи и стоны…»