Ставка на революционность крестьянства, основу основ миросозерцания шестидесятников, оказалась битой.
Во второй половине шестидесятых годов началось некоторое «снижение тона» в революционной теории, началось как в «Современнике», так и в «Русском слове». Эта трагедия, кстати сказать, была трагедией всего второго (демократического, народнического) этапа освободительного движения в России. Начиная со второй половины шестидесятых годов и до конца века, до возникновения марксистской партии в России, революционеры-народники безуспешно бились над одним неразрешимым вопросом: как поднять крестьянство на революцию? Безуспешность этих попыток, как известно, завершилась в героическом отчаянии террора. И все это время теоретическая мысль революционеров мучительно искала выхода, пытаясь объяснить этот исторический фантом, выработать рецепты подъема революционного самосознания масс, нащупать реальные пути освобождения народа. Кипели дискуссионные страсти, создавались системы, пропагандировались самые разнородные рецепты — от писаревской панацеи естественнонаучных знаний до бакунинского «вспышкопускательства»; демократическая общественная мысль неумолимо отходила от классических форм революционного демократизма, выработанных Чернышевским, к субъективно-социологическим построениям позднего народничества. Это «снижение тона» в революционной теории началось уже в «Русском слове» — и оно было исторически неизбежным. Оно отражало растерянность революционеров перед очевидностью факта: «Почва болотистее, чем думалось». Растерянность, но не слабость: публицисты «Русского слова» не пришли в уныние, они принялись «вбивать сваи». Точнее, они попытались в первую очередь глубоко осмыслить эту новую ситуацию, для того чтобы выработать ответ на главный вопрос нового времени: что делать? Какими же путями решать теперь кардинальную задачу эпохи — задачу коренного преобразования общества?
Чтобы ответить на этот вопрос, приходилось обращаться к социологии и философии истории. Не случайно в первых же номерах возобновленного с 1863 года «Русского слова» Благосветлов печатает большую, программную для него работу «Историческая школа Бокля». Английский историк Бокль, автор монументального труда «История цивилизации в Англии», один из основоположников позитивизма — буржуазного течения в философской мысли Европы второй половины XIX века, — пользовался большой популярностью в России шестидесятых годов. Он попытался в своем труде превратить историю в науку. Подвергнув резкой критике идею божественного предопределения в истории, он провозгласил идею закономерности исторического процесса и сделал попытку найти эти закономерности в природных условиях (климат, пища, почва, ландшафт), которые формируют психику людей, их сознание; сознание же человека, его рассудок являются творцом исторической, общественной жизни человека, двигателем человеческой истории. Являясь глубоко идеалистической, концепция Бокля игнорировала значение производственных отношений людей для жизни общества, не касаясь проблем социальных. Вместе с тем Бокль выступал как буржуазный радикал, ратующий за широкие демократические свободы и протестующий против всякого деспотизма, рабства, религии.
Как же относился к Боклю Г. Е. Благосветлов?
По установившемуся взгляду, именно Бокль с его идеей эволюционного развития общества под воздействием геофизических причин и прогресса знания был учителем жизни для Благосветлова. Такая точка зрения основана на чистом недоразумении — на том чисто внешнем пиетете, который мы встречаем в его статье, посвященной автору знаменитой «Истории цивилизации». В действительности статья «Историческая школа Бокля» написана не учеником английского мыслителя, а его убежденным и последовательным оппонентом. Благосветлов принимает у Бокля две близкие ему посылки: идею законосообразности исторического прогресса и мысль о том, что первым двигателем прогресса является мысль, знание, — идеи, общие для всего революционно-демократического просветительства. Благосветлов разделяет антифеодальный пафос труда Бокля. Все остальное подвергается в статье резкой и доказательной критике. О подлинном отношении Благосветлова к Боклю можно судить по его письмам к Мордовцеву. Еще в мае 1861 года он обращался к нему с просьбой: «Не разберете ли Вы «History of civilisation by Buckle для иностранного отдела? Только, кажется, мы расходимся в мнении об этом квакере. Англия приняла его холодно; теория его, по самой обширности замысла, — теория ветра и пузырей. Пощипать этого господина не мешало бы, если не боитесь стать вразрез с нашими петербургскими критиками, наслушавшимися о Бокле от полковника Лаврова и статского советника Краевского».
Он не уговорил Мордовцева выступить о критикой Бокля и во время вынужденного перерыва, связанного с приостановлением «Русского слова», засел за эту работу сам. Статья «Историческая школа Бокля» — одна из самых значительных работ в публицистическом наследии Благосветлова. Правда, читая ее, так же как и многие другие выступления руководителя «Русского слова», поневоле вспоминаешь слова Шелгунова об «упрямой, неповоротливой мысли» Благосветлова, о том, что говорил он «гораздо лучше, чем писал, и в его энергической, образной и цветистой речи с оттенком иронии чувствовалась обаятельная, а подчас и неотразимая сила». Эта сила убежденности, сила мысли ощущается и в печатных работах Благосветлова, но они лишены того изящества, блеска, легкости изложения, которые являются признаком истинного литературного таланта. Однако тяжеловесность стиля не лишает работы Благосветлова такого важного для публициста достоинства, как ясность мысли и определенность позиции.
С чем спорит, что категорически не приемлет в «Истории цивилизации» Бокля руководитель «Русского слова»?
«Шаткость теории» Бокля, на его взгляд, зависит от того, что он не взглянул посерьезнее на социальные отношения человека или поставил их на втором плане, тогда как они-то и разрешают исторические судьбы народов. Благосветлов категорически отрицает тезис Бокля, будто причиной разложения и упадка ряда азиатских государств являются неблагоприятные природные условия. Главной причиной упадка тех или иных наций Благосветлов считает «социальный характер… общественной организации». «И если общественные условия сложились дурно, искажены теми или другими историческими обстоятельствами, освободиться от них гораздо труднее, чем от самой заразительной болезни, приносимой зловредным воздухом и гниющими болотами» (1863, 1–2, I, 13–14). Однако трудно не означает невозможно.
В отличие от Бокля Благосветлов верит, что, где бы ни было — в снежных пустынях Севера или в безводных степях Африки, — человек восторжествует над природой, над бедностью, над несчастьями людей. Для этого ему требуется одно: «Новая общественная жизнь, устроенная на рациональных началах, без внутренней взаимной вражды и систематического людоедства».
Но каковы пути установления этой «новой общественной жизни», устроенной на рациональных и справедливых началах?. Собственно, ради ответа на этот вопрос Благосветлов и разбирает работу Бокля. Бокль утверждал, что разум, знание являются движущей силой прогресса. Этот тезис разделяли все русские революционные демократы.
Вопрос о роли разума и знания в деле устроения жизни для революционно-демократических мыслителей особое значение приобрел во второй половине шестидесятых годов. Крах всяких надежд на скорую революцию они объясняли прежде всего тем, что крестьянство спит глубоким сном. Именно в этом — в недостатке самосознания, в «рабьем чувстве», в «долготерпении» народа — они видели конечную причину бедствий России, историческую трагедию ее. Мысль эта блистательно была выражена Писаревым в статье «Бедная русская мысль». Имея в виду деспотизм самодержавия, он писал: «Зло заключается не в том человеке, который его делает, а в том настроении умов, которое его допускает и терпит». Ту же самую мысль проводил в статье «Историческая школа Бокля» Благосветлов. Он использовал для этого испытанный прием: историческую аналогию с Испанией, этой раздавленной феодальным и религиозным гнетом страной.
Трагедию Испании Благосветлов видит «в раболепия народа, развращенного множеством самых пагубных обстоятельств», «в суеверии и рабском чувстве, запечатленных веками в уме и въевшихся в сердце испанской нации» (1863, 3, I, 22).