Потом оказалось, что крепкий кофе в моей жизни пьют не только профессора и дипломаты, но и странные люди в странной одежде. Ходил я к ним говорить — на Чистые пруды. Там, на месте нынешних зданий, был индийский ресторан. Название ресторана никто не мог произнести — оно было что-то вроде «чунгачанга». Или «чатуранга». Я знаю, как это звучало на самом деле, но никто так, клянусь, не говорил.
Узнаешь правду, достроишь руину в памяти — и будет она глядеть на тебя позолоченным Царицынским дворцом — лакированная и неживая. Чатуранга, да — шахматная печаль детского-юношеских разрядов. Итак, в здании ресторана, на первом этаже, была как бы кофейня (в ту пору, когда кофеен вовсе не было) и там лился в белы фаянсовых чашках кофе с кардамоном. Кофе там представлял собой тонкий слой жидкости поверх нескольких сантиметров гущи. В меню он назывался «По-турецкому». Это было очень странное грамматическое (и кулинарное) образование. Люди, не экономившие полтинник, брали к нему пирожки «самосы». В ту пору никарагуанские сандинисты дрались с диктатором, одноимённым пирожку. Потом Самосу застрелили из гранатомёта, а пирожки куда-то подевались сами.
Своего «Сайгона» Москва не знала. Москва уже тогда была слишком большим городом, и, в случае сравнения с Ленинградом, городом, перешедшим некоторую качественную ступень — столица давно распалась на множество разных городов. В условиях пищевого дефицита кофейный автомат или ванночка с аквариумным песком становились ядром конденсации. Люди на больших расстояниях подбирались прихотливо, и в этот момент я понял, что кофепитие стало времяпровождением. За чаем люди не сидели, обсуждая литературы. Именно кофе был поводом занять столик.
Я застал ещё кофе в Центральном Доме Литераторов. Если кто не знает, что кроме ресторана, с исписанными стенами (Надписи на меня впечатления не произвели — понятно, что писателям оказалась завидна письменность взявших Берлин), существовал ещё нижний буфет. Пили там крепко, будто чувствуя литературный мене-текел-фарес, — я как-то зашёл туда и обнаружил себя соглядатаем на балу вампиров. Иссиня-запойные люди не сидели, не стояли, а как-то колыхались над столиками. Казалось, что вот повеет сквозняк, и кто-то из них прибьёт ко мне, и услышу я в ухе трагический шёпот: «Всё было, всё было, карета с гербами…» Кофе там был только для отмазки.
В Литературном институте, в отличие от университета, то, что называется везде сачок, было вынесено вон — через улицу.
Сначала это было крохотное кафе с народным названием «Цыплёнок», тесное, маленькое, впрочем, скоро исчезнувшее, но возродившееся через несколько лет. Имена мешаются — за это место спорила «Белочка», называемая иначе «Ароматом» вдали, на Суворовском бульваре, ныне Никитском. Затем возникло заведение с затейливым титулом «Капакабана» (нынче на его месте торгуют цветами). Было кафе внутри музея Революции — под охраной броневика и стоявшего ещё тогда там разбитого демократического троллейбуса. Это было кафе вечернее, хотя закрывалось в пять. Вечерним считалось кафе полутемное или просто темное, а дневным — светлое, такое как обновленный «Цыплёнок», нарёкшийся, впрочем, официально «Капакабаной». Мои знакомые девушки, ходившие в итальянских кожаных плащах, казавшиеся шиком в начале девяностых, говорили друг дружке:
— Пойдём в революцию?
«В революцию» значило — на запах кофейного автомата и диковинного чуда в стальных чашках под названием «жульен». Но тогда ещё царило в головах бедное равенство, и, вернувшись на угол Бронной и Богословского, можно было долго сидеть за наивными разговорами о литературе. Ну это сейчас-то они кажутся наивными, а тогда сошлось два потока — инерционное уважение к литературе и свободное книгопечатание. Ценность литературы у читателя казалась вечной, а профессиональные перспективы — радужными. За чёрными круглыми столами рассказывались истории, тянувшие на сюжет романа. Девушки, поселившись в этих кофейных историях, начисто теряли внешние приметы и лишались имени. Из реальных девушек с мягкими руками и запахом только что снятых теплых платьев, из людей с вьющимися или прямыми волосами, они становились персонажами, плавными и летучими, как сигаретные колечки. Впрочем, скоро забеременела одна из барменш и у неё началась боязнь табачного дыма.
Там можно было просто читать. Как-то, засидевшись, я поднял глаза от страницы и осознал, что окружающая действительность изменилась. Я пришёл в полупустое кафе, а теперь оно было заполнено скорбными людьми в чёрном и заплаканными женщинами. Они давно сдвинули мебель, и теперь я со своей чашечкой кофе сидел в середине длинного поминального стола — пили в разброд и никто мне не удивлялся, благо я был в чёрном.