Старуха, завязав потуже платок на голове, вмешалась в разговор:
- Хаспе сам был виноват, он преследовал индейцев со своими вакеро и собаками. После облавы он разводил костер и делал вид, будто поджаривает и ест индейцев, чтобы это видели те, кто не попался к нему в руки, да дозорные на верхушках пальм.
- Так ведь, мама, индейцы убили всю его семью, а властей здесь нет, и каждому приходится выкручиваться самому. В Атико они всех христиан перерезали, до сих пор там головешки тлеют. Надо собраться как-нибудь, белый, и устроить на них облаву.
- Что ты? Охоту, как на диких зверей? Это бесчеловечно!
- Тогда, если вы их не зарежете, они вас зарежут.
- Не перечь ему, мулат, тоже мне мудрец выискался! Белый поученей тебя. Спроси лучше, жует ли он табак, и угости его.
- Нет, табак я не жую. Спасибо.
- Ну вот, и починила твои лохмотья,- сказала старуха, встряхнув рубашку,-рви их теперь на здоровье в лесу. А венгавенгу достал? Сколько раз тебя просили!
- Угости кофе, достану.
- Что это за венгавенга?
- Хозяйка просила. Это кора одного дерева, из нее делают приворотное зелье.
Мне случалось переживать тяжелые нервные кризисы, когда казалось, что разум пытается существовать отдельно от мозга. И хотя физически я был совершенно здоров, мой хронический недуг - привычка все время мыслить постепенно ослаблял меня: даже во сне я не мог избавиться от видений. Внешние впечатления достигают подчас максимума влияния на мое обостренное воображение, но впечатление через несколько минут после его восприятия превращается в свою противоположность. Я, как в музыке, пробегаю гамму восторга, чтобы затем предаться беспросветной меланхолии, от гнева перехожу к сентиментальной уступчивости, от благоразумия - к вспышкам слепого бешенства. Моя душа - как море: за приливом неизменно следует отлив.
Мой организм отвергает наркотическое возбуждение, хотя оно и разгоняет тоску. В тех редких случаях, когда я бывал пьян, я делал это скуки ради или из любопытства, пытаясь заглушить тоску или познать власть, превращающую человека в животное.
В день отъезда дона Рафо я испытал смутную тревогу, вестницу близких бед, предчувствие, что разлука может оказаться вечной. Провожая дона Рафо, я разделял уверенность в успехе предприятия, начало которому он должен был положить. Но как туман поднимается к горным вершинам, так в душе моей поднималась тоска, увлажняя глаза, и я с жадностью выпил на прощанье несколько рюмок.
Ко мне вернулось на миг искусственное оживление, но в душе неотвязно звучали отголоски рыданий Алисии, которая, судорожно обняв дона Рафо, с отчаянием в голосе сказала: "С этого дня я остаюсь в пустыне".
Я понял, что, говоря о пустыне, она намекала на мое сердце.
Помню, что Фидель и Корреа должны были проводить дона Рафо до Таме, охраняя его от возможного нападения сообщников Барреры. Там они предполагали нанять верховых вакеро для ловли быков Субьеты и не позднее чем через неделю возвратиться в Мапориту.
"Дом оставляю на вас",- сказал Франко, и я неохотно принял это поручение. Почему они не берут меня с собой? Или они думают, что я не такой же мужчина, как они? Возможно, они превосходят меня в ловкости, но во всяком случае не в отваге и пылкости.
В этот день я почувствовал себя оскорбленным и, обезумев от вина, чуть было не крикнул: "Кто заботится о двух женщинах, живет с обеими!"
Когда они уехали, я вошел в спальню, чтобы утешить Алисию. Закрыв лицо руками, она лежала ничком на гамаке и громко всхлипывала. Я наклонился, чтобы приласкать ее, но она резким движением одернула платье и оттолкнула меня:
- Оставь! Не хватало только видеть тебя пьяным! Тогда у нее на глазах я обнял хозяйку.
- Ты любишь меня, правда? Я ведь выпил всего две рюмки, не так ли?
- А выпьешь с хиной, и лихорадка пройдет.
- Да, любовь моя! Для тебя все что угодно! Все что угодно!
Несомненно, тогда-то Грисельда, выйдя с бутылкой на кухню, и всыпала в вино венгавенгу. Но я крепко заснул у ног Алисии.
В этот вечер я больше не пил.
Я проснулся с тяжелым чувством, хмурый и раздраженный. Из Ато Гранде на взмыленном, закусившем удила жеребце прискакал Мигель. Он разговаривал с Себастьяной в канее:
- Я приехал за своим петухом и хочу попросить у Антонио гитару.
- Здесь теперь распоряжается приезжий. Насчет петуха спроси у него. Гитары не дам - я ей не хозяйка.
Мигель спешился и робко подошел ко мне:
- Этот петух - мой, я хочу привязать его на веревку, скоро петушиные бои. Если разрешите взять его, я подожду сумерек, чтобы поймать его на насесте.
Поведение Мигеля показалось мне подозрительным.
- Баррера ничего не просил передать?
- Вам - ничего.
- А кому же?
- Никому.
- Кто тебе продал это седло? - сказал я, узнав седло, украденное у меня Пипой.
- Сеньор Баррера купил его у человека, который приехал из Вильявисенсио недели две назад и сказал, что продает седло, потому что лошадь у него издохла от змеиного укуса.
- А как зовут этого человека?
- Я не видел его. Слышал только, как он рассказывал.
- А ты всегда пользуешься седлами Барреры? - вскричал я, схватив его за шиворот.- Если не признаешься, где он, куда спрятался, я изобью тебя до полусмерти! А если честно ответишь на мой вопрос, я дам тебе петуха, гитару и два фунта.
- Пустите меня, я все открою вам по секрету.
Я отвел Мигеля к изгороди.
- Баррера остался ждать по ту сторону леса. Он не увидел условного сигнала - плаща, повешенного на заборе, красной подкладкой наружу. Поэтому он и послал меня, чтобы я, если путь безопасен, расседлал коня и ждал его. Он приедет вечером, а я, чтобы дать ему знак, должен сыграть на гитаре; но я еще не успел переговорить с хозяйкой.
- Ни слова ей!
И я заставил его расседлать лошадь.
Уже стемнело, и только на горизонте солнце оставило за собой кровавый след. Старая Тьяна вышла из кухни с зажженной керосиновой лампой. Другие женщины заунывно шептали молитвы. Я оставил Мигеля дожидаться Грисельды, а сам пошел за гитарой в каморку Антонио. Там было темно. Я снял с жерди гитару и прихватил с собой двустволку.
Когда женщины окончили молитву, я, уже с пустыми руками, подошел к Грисельде: