Пользуясь нашим опьянением, Голубь переписал нас и связал по двое. С этого дня мы стали рабами и нас нигде не выпускали на берег. В сосудах из выдолбленной тыквы нам давали маниок. Руки у нас были связаны, и мы, стоя на коленях, ели его, как собаки, уткнувшись лицом в плошки. В лодке с женщинами под палящим солнцем ехали дети. Они то и дело смачивали себе головки, чтобы не умереть от солнечного удара. Плач ребят и мольбы матерей, просивших веток, чтобы прикрыть детей от нестерпимого зноя, раздирали мне душу. В тот день, когда мы вышли в русло Ориноко, плакал от голода грудной ребенок. Олень, заметив на его теле язвы от укусов москитов, заявил, что это оспа, и, схватив дитя за ноги, покрутил им в воздухе и бросил в воду. Кайман мгновенно подхватил ребенка, поплыл к берегу и сожрал его там. Обезумевшая мать бросилась в воду, где ее ожидала та же участь. Пока стража радовалась новой забаве, мне удалось освободиться от веревок; я схватил стоявшую рядом винтовку, воткнул штык в спину Оленя, пригвоздив его к борту лодки, и на глазах у всех бросился в реку.
Крокодилы были заняты женщиной. Ни одна из пуль не попала в меня. Бог вознаградил мое мщение, и вот я здесь.
Рукопожатие Эли Месы влило в меня новую силу. В биении его пульса я почувствовал порыв, с каким он вогнал острую сталь в гнусное тело надсмотрщика. Эти непокорные руки, покрытые золотистым пушком, как и юношеские щеки Эли, умели укрощать сельву, они побеждали реку веслом и шестом.
- Не хвалите меня, - говорил он.- Я должен был всех их убить!
- К чему было бы тогда мое путешествие? - возразил я.
- Вы правы. Не у меня украли жену, моя ярость вызвана чувством сострадания. Лейтенант знает, что я и здесь буду его солдатом, как в Арауке. Так идем же на поиски злодеев и освободим завербованных ими людей. Они должны быть на реке Гуайниа, в сирингале 1 [1 Сирингаль - плантация каучуковых деревьев.] Ягуанари. Они свернули, вероятно, с Ориноко на Касикьяре, и неизвестно к какому хозяину они теперь попали: там немало торговцев людьми. Голубь и Олень были компаньонами Барреры в этом деле.
- Значит, по-твоему, Алисия и Грисельда проданы в рабство?
- Точно не знаю, но могу вам поручиться, что ваши жены - ценный товар. Любой хозяин за каждую из них даст десять кинталов каучука. Так их оценивала стража.
Я вернулся отмелью к своему гамаку, мрачный от тоски и злорадства. Какое счастье, что беглянки отведают ужасы рабства! Хлыст надсмотрщика отомстит им за меня! Они пойдут болотистыми лесами растрепанные, изможденные, неся на голове наполненные каучуком баки, вязанки дров, коптильные котелки. Ядовитый язык надсмотрщика ранит их бранным словом и не даст им перевести дыхание даже для стона. По ночам они будут спать в темном бараке, в отвратительной близости с пеонами, защищаясь от их похотливых объятий, не зная, кто их насилует, а стража зловеще будет пересчитывать людей, указывая их номера в очереди: "Первый!.. Второй!.. Третий!.."
Внезапно от этих видений сердце мое чуть не разорвалось, я оцепенел, задыхаясь: Алисия несет в своем истерзанном чреве моего сына! Какую более бесчеловечную пытку можно изобрести для мужчины? У меня не было сил даже закричать; я стонал и до крови расцарапал себе голову.
Потом мысли мои бессознательно приняли другой, извращенный оборот. Баррера мог оставить Алисию для себя и для других... Этот негодяй был способен иметь любовницу и торговать ею. Какому искусному разврату, какому утонченному сладострастию мог он ее научить! Лучше, если бы он ее продал, лучше бы он продал ее! Десять кинталов - это слишком дорогая цена. Она отдастся всего за фунт каучука.
Быть может, она живет не рабыней в сирингалях, а королевой в деревянном доме предпринимателя, одевается в дорогие шелка и тонкое кружево, помыкая служанками, как Клеопатра, насмехаясь над бедностью, в которой мы жили, когда я не мог дать ей ничего, кроме чувственного наслаждения. Быть может, развалясь в плетеной качалке, в благоуханной тени, распустив волосы и расстегнув корсаж, она смотрит, как грузчики, потные и оборванные, бросают в трюм тюки с каучуком, а она, богатая бездельница, обвеваемая опахалами, томно опускает веки под пленительные звуки виктролы, довольная своей красотой вожделенной и нечистой женщины.
Но я был смертью, и я приближался к ней!
В индейском поселке Укунэ касик угостил нас лепешками из касабе и обсудил с Пипой нашу будущую дорогу: нам предстояло пересечь степь между Вичадой и рукавом Вуа, спуститься в долину Гуавьяре, подняться по Инириде до Папунагуа, перебраться через лесистый перешеек в поисках бурной Исаны и довериться ее волнам, чтобы они доставили нас на темноводную Гуайниа.
Этот маршрут, требующий нескольких месяцев, был все же короче, нежели путь завербованных Баррерой людей, едущих по Ориноко и Касикьяре. Мы просмолили лодку и пустились в путь по затопленным саваннам. Сидя в курьяре на корточках, в мучительно неудобных позах, рядом с собаками, мы, спасая провиант, поочередно вычерпывали раковиной дождевую воду.
Мулат Корреа продолжал трястись в лихорадке под байетоном, который в былые дни служил ему в пампе для защиты от злобных быков. Я заметил, что мулат старается дотянуться головой до своей груди, и спросил его, в чем дело. Он объяснил мне, что прислушивается к тому, как жучок грызет его сердце. Я сочувственно обнял Корреа.
- Приободрись! Приободрись! Я тебя не узнаю!
- И правда, белый. Прежний Корреа остался в льяносах.
Мулат жаловался, что это Пипа напустил на него порчу за то, что он не дает Пипе гитару. Я подозвал плута и встряхнул его за плечи:
- Если не перестанешь пугать этого беднягу своими выдумками, я привяжу тебя голым к муравейнику.
- За кого вы меня принимаете! Да, я напустил порчу, но не на него, а на беглецов, а этот мулат вбил себе в голову, что я околдовал его. Убедитесь сами!
Пипа вытащил из заплечного мешка пучок соломы, перевязанный проволокой, наподобие веника, развязал его и сказал:
- Я каждую ночь скручивал этот пучок и думал о Баррере, чтобы он чувствовал, как его давят и душат и чтобы он в конце концов распался бы на мелкие части. Эх, если бы я мог вонзить в него ногти! Теперь, как видите, все волшебство пропало: Баррера спасется по вине невежественного мулата.