Выбрать главу

Однако не всем исследователям, бравшимся освещать тему, удавалось аксиологически дистанцироваться от нее или удержаться на тонкой психологической грани между рациональной строгостью ученого и свободным полетом мысли служителя муз. Некоторые изрядно приукрасили свои тексты, «сдобрив» их, по преимуществу, уничижительными для народного «царя-батюшки» штрихами и домыслами. Так, один из них считал весьма вероятным, что Харлова «не наружно только (Пугачева провести было трудно) была с ним дружна, а почувствовала нечто другое, противоположное страху и отвращению, которые он должен был-бы ей внушить началом своего знакомства». Из ниоткуда вдруг родились утверждения, будто он «принимал в иных случаях ее советы», а пугачевские сподвижники «боялись смягчающего влияния молодой прекрасной женщины на их сурового предводителя», почему и поспешили от нее избавиться, воспользовавшись отсутствием Пугачева в лагере [1, с. 614, 616].

Другой автор предпочел поддержать мнение о прямой причастности Пугачева к расправе над Харловой. При этом без каких-либо оснований взял на себя смелость заявить, что «сообщники» Пугачева «расстреляли ее вместе с братом», но прежде «натешившись вдоволь» [4, с. 147]. Казалось бы, в давно известную картину страстей внесено всего лишь одно небольшое уточнение, но бросающее совсем иной отсвет на моральный облик Пугачева и пугачевцев.

Чаще же всего в эпигонской литературе просто пересказывались пушкинские строки о событиях в Нижне-Озерной и Татищевой крепостях, хотя нравоучительные сентенции сочинений намеренно усиливались осуждающими эпитетами в адрес повстанческого руководителя: «кровожадный тиран», «кровавая оргия», «изверг и садист» и т. п.

В отличие от Пушкина, позднейшие критики Пугачева были знакомы с его показаниями, впервые опубликованными в 1858 г. Однако не захотели поддержать высказанную в них точку зрения, не сочли нужным принять в расчет ту оправдательную логику, которая не вписывалась в принятые ими истолкования эксцессов «бессмысленного» и «беспощадного» русского бунта. Созданный их стараниями обличительный нарратив о «вероломном злодее» насыщен исключительно негативными коннотациями. Но даже на таком отнюдь не комплиментарном фоне особняком смотрится эмоциональный порыв М.И. Цветаевой, под влиянием «пугачевских» страниц Пушкина упрекнувшей «императора казаков» в страхе перед сотоварищами и предательстве своей возлюбленной. «Пугачев здесь встает моральным трусом», – считала поэтесса, и далее проводила любопытную параллель между отношениями Харловой с «завожделевшим» ее триумфатором и легендарной love-story Стеньки Разина и персидской княжны. «Пугачев и Разин – какая разница! Над Разиным товарищи – смеются, Разина бабой – дразнят, задевая его мужскую атаманову гордость. Пугачеву товарищи – грозят, задевая в нем простой страх за жизнь ‹…› В разинском случае – беда, в пугачевском – низость. В разинском случае – слабость воина перед мнением, выливающаяся в удаль, в пугачевском – низкое цепляние за жизнь. К Разину у нас – за его Персияночку – жалость, к Пугачеву – за Харлову – содрогание и презрение. Нам в эту минуту жаль, что его четвертовали уже мертвым» [18, с. 243, 244].

Мнения Цветаевой и других исследователей иллюстрируют практически единогласный обвинительный «приговор», казалось бы, не оставляющий Пугачеву шансов на возможность оправдаться. Пытаясь все же разобраться в непростой драматичной коллизии, рассмотрим предъявленные ему претензии, будто в эпизоде с Харловой он поступил не просто жестоко, но по-человечески подло, тем самым навечно запятнав свое имя печатью безнравственности.

Оба упрека представляются, как минимум, дискуссионными. В связи с ними уместно вспомнить подходящее по смыслу замечание К. Маркса о чрезвычайном удобстве быть ««либеральным» за счет средневековья» [5, с. 666]. Поведение Пугачева, в самом деле, плохо коррелирует с нормами «морального кодекса строителя коммунизма», и даже в критериях книжного гуманизма эпохи Просвещения он, несомненно, был не на высоте. Но он «и не мог быть мягкосердечным, «человечным» человеком: такие люди никогда ни в одной стране не становились вождями массовых вооруженных народных выступлений, руководителями великого множества отнюдь не добросердечных людей» [3]. Последнее написано не о Пугачеве, но кажется, словно бы заготовлено специально для него.

Можно еще добавить, что он вовсе не обладал эксклюзивным правом на бесчеловечность, и отличался ничуть не большей жестокостью, чем, например, подавлявшие пугачевщину граф П.И. Панин и его подручные. Отнюдь не светочами добродетели были те похотливые помещики, после насильной близости с которыми крепостные девки лезли в петлю или топились в реке, о чем красочно и в подробностях живописал В.И. Семевский. Упомяну далеко не единственный в «своем роде» его рассказ о помещике, который не только сам «изнасиловал множество девушек», но «любезно угощал ими и своих гостей, при чем для более важных или приехавших в первый раз выбирались невинные, хотя бы им было 12 лет» [15, с. 317–318].