Выбрать главу

Выхаживая Олимпиаду, Парамоша старался от души. Первым делом ринулся к отставнику, забрал у него все жаропонижающее, противопростудное, аспирин, кальцекс, сульфадимезин в таблетках крошил в порошок, разводил снадобье в ложке с водой и так заливал лекарство в Олимпиаду, умоляя старушку глотать. Когда в себя пришла, по ее же инструкциям травы стал заваривать, отварами поил. Листьев, какие были живые на липе, и ольхе, и на крапиве, напарил в горшке, обложил ими старушку, — так велела. Обтирал ее теплым мокрым полотенцем. Не сопротивлялась. Смешно говорить, первые два дня — на ведро своими руками сажал. Возьмет в охапку и посадит. Тут же возле кровати. Вошла в него идея: непременно оживить старуху и что-то ей сказать такое необычное, поговорить с ней о чем-то самом важном, о чем, умри бабка, поговорить уже будет не с кем.

Еще до болезни Олимпиады, случайно заглянув на чердак (в поисках деревенского «антиквариата»), Парамоша обнаружил никелированный велосипед. Старомодный, не на ходу: резина воздух не держала. И вот теперь, когда бабу Липу скрутило, Васенька снял с чердака велосипед, безо всякой надежды на езду снял: не на ободах же ехать? А ехать он порывался в Николо-Вережки за врачом. Решил просить полковника, чтобы тот присмотрел за больной, а сам — за врачом. И, надо же, столкнулся с этим врачом на окраине Подлиповки. Правда, не с врачом, а всего лишь с фельдшером, но все же.

Оказывается, Сохатый, никому не сказавшись, сходил в Николо-Бережки, постучался там в медпункт, откуда и приехал с фельдшерицей. Та определила у Курочкиной пневмонию. Поставила банки. Поделилась порошками-таблетками, какие с собой имелись, и пешком пошла до повертки, где в пять вечера будет ее поджидать молоковоз.

Полегчало Олимпиаде Ивановне на пятые сутки. Жар из нее вышел, а слабость осталась. И, видать, надолго. Если не навсегда. Она теперь смиренно лежала, обложенная подушками, беспечально и, казалось, бездумно улыбалась Васенькиной тревоге.

— Сынок… Поди-ка сюда, чего скажу.

— Чего, бабушка?

— Слышь-ка, а бог-от есть. Видела я его нынче, когда болела. В зимней ушанке заячьего меху, в полушубке стоит надо мной, а затем склонился этак, а лицо-то под шапкой Андрея! Мужа мово, убиенного. И вдруг спрашивает, строго так-то: «Почему не жалуешься, Олимпиада?» — «На кого, батюшка?» — спрашиваю. «А на меня, на кого же еще? Почему терпишь? Али не больно? В пузо-то я тебя сапогом шарнул, чай, не забыла?» — «Забыла, — говорю. — А теперь вот напомнил — и заболело». — «Ну, тогда терпи дальше, покуда вся боль из тебя не выйдет». — «А выйдет ли вся-то?»— спрашиваю. «Выйдет. Уже немного ее осталось». И глядь, а лицо-то под ушанкой как вспыхнет, будто карасином облили да fnодожгли! И взамен прежнего — новое лицо. Светлое да белокурое, как вот у святого Александра Невского, есть у меня иконка с его портретом, за Богородицу задвинута, потому как больно красивый святой-то, мирской больно, вот и задвинула подальше, чтобы не смущал.

Парамоша не стал ввязываться в дискуссию на тему, есть бог или нету его, — он просто возликовал, что усилия привести бабку в говорливое состояние увенчались успехом.

— Вы, Олимпиада Ивановна, болейте себе на здоровье, а я по хозяйству управлюсь. Коза, похоже, привыкла ко мне. Корочку ей даю понюхать. И за рогами чешу, как вы. А то первый-то раз доил — смеху было. Набегался за ней по двору. Дед Прокофий возле колодца Фроську поймал, привел. За рога держал, пока я сиськи дергал. А сегодня уже сама в ноги ткнулась: обрабатывай, мол. Давайте-ка сегодня баньку примем. Прокофий Андреич топить взялся. Отнесем вас на помывку. Сможете сами с мытьем справиться?

— Да господи! Смогу помаленьку.

— Вот и хорошо. Я воды заготовлю, намешаю, чтобы вам только сидеть и руками по себе водить. А я вам мыла кусок привез, еще тогда, до болезни. В подарок. Заграничное. Из Николо-Бережков. В сельпо продавали. Немецкое. Вот, — протянул Васенька подарок в красной, игривой обертке.

— Дай-кось нюхну. Чем оно теперь пахнет у них, немецкое мыльце? Давненько не нюхивала. С войны. Стоял у меня на постое ихний офицерик сопливенький. Так он энтим мылом всю хату мне провонял. Цельный год еще апосля войны плевалась. — Старуха нюхнула, долго не выпускала втянутый воздух из себя и вдруг закашлялась надсадно, будто поперхнулась тем запахом. — Во… во! Так и пахло. Псиной и розами. Вперемешку.

На другой день после того, как Олимпиада в себя пришла и разговаривать стала, явился проведать ее отставник Смурыгин, принес маленький, будто игрушечный телевизор и банку мандаринового соку.

— Хватит помирать, Курочкина. Вот тебе прибор, бабка, телевизором называется. Смотри в него, когда захочешь, держи связь с миром. А это сок мандариновый, грузинский. Юра, который автолавкой управляет, специально для тебя забросил. Привет передавал.