Через два часа все самое хлопотное было сделано! Олимпиада Ивановна лежала, переодетая в чистое платье — правда, платье попалось ему под руку не очень серьезное, летнее, в голубой меленький цветочек, зато уж новое, ненадеванное, и лежала в нем Олимпиада — тоненькая, хрупкая, будто девочка. На голову ей отыскался чистый, опять же светлый платок — по белому полю красный горошек. Нашлась и обувка: выходные, на венском каблуке туфли — как говорила Курочкина, баретки. Куском тюля, прибереженного на занавески, накрыл Васенька усопшую до подмышек, спрятав черные, не слишком приглядные руки бабули, сложенные на груди не крестом, а — как сложилось. На глаза денежки опустил. И, сидя в углу, под лампадой, раскрыл извлеченную из-за икон лохматую книжечку: популярное издание прошлого века с пересказом ветхозаветных и более поздних сюжетов и заповедей. Раскрыл, ткнул пальцем в строку. Вышло: «Блаженны чистые сердцем, яко тии Бога узрят». Парамоша попытался деловито вдуматься в прочитанное. Потом, оглянувшись по сторонам: не подслушивает ли кто мысли? — подумал, самую малость усмехнувшись: «Не знаю, как там по части свидания с богом, узрит ли его Олимпиада Ивановна или нет, но что касается Чистого сердца — тут уж, как говорится, в самую десятку попадание!»
Парамоша глянул за окно. Ночной снег все еще держался по обочинам улицы, а на ее середине успел уже вытаять, хотя никто по этой улице ни вчера, ни сегодня не ходил, не ездил. Снег вытаял, стушевался, будто скопившаяся энергия, веками истекавшая на эту дорогу из-под людских ног, лошадиных копыт, тележных, а чуть позже тракторных и автомобильных колес, — все еще продолжала излучать тепло труда, усердия, затраченного на преодоление этой дороги людьми, ушедшими отсюда давно и навсегда.
Когда на этой выморочной улице появилась черная Олимпиадина криворогая коза, идущая решительно и одновременно как-то несерьезно, с отклонениями на торчащие из-под снега темно-зеленые пучки вялой травы, Парамоше вдруг сызнова сделалось грустно, не по себе. Он совсем было освободился от подлиповских забот, ничто, казалось, теперь, со смертью Олимпиады Ивановны, не связывало более Васеньку с этим печальным местом, готовым вот-вот погрузиться, залечь под тяжелые семимесячные русские снега; сидел он теперь на лавке, порожний, освобожденный от каждодневных обязанностей, с чувством исполненного долга, вновь, как прежде в бродяжничестве, — сидел, кейфуя, и вдруг… увидел козу, которую баба Липа, перед тем как подоить, всегда целовала в козлиные губы и хлебную корочку совала. И вот желтоглазая осиротела. Ишь как бойко засеменила, свернув с дороги под старую липу, как наддала, прибавила шагу, устремляясь к родному хлевцу… Что делать? Не брать же рогатую с собой? И куда с собой? К следователю? В камеру предварительного заключения?
«Подоить ее необходимо. Прежде всего, — усмехнулся Парамоша своей хозяйственной жилке, неизвестно откуда взявшейся. — Подоить и с рук на руки Сохатому передать. Пусть распоряжается скотинкой.
А мне тут делать больше нечего. Вот разве что… за иконой пошарить».
Позднее, когда подлиповский эпизод в биографии Парамонова сделается «грустной историей», когда все утрясется и далеко не все осмыслится, Васенька еще долго не перестанет удивляться количеству и разнообразию старушечьих ценностей, сконцентрированных не где-нибудь в сундуке, а там, на треугольной полочке за вышитым полотенцем, за спиной Богородицы. Во-первых, что ни говори, а библиотека. Из двух необходимых книг. Из двух, чтобы не распылять убеждение, а также внимание к происходящему вокруг и внутри себя. Читаных-перечитаных. Впитавших слезы и пот земных надежд и раскаяний. Во-вторых, деньги. И немалые. Триста двадцать рублей, без той, ранее «отначенной» Василием пятерки. В-третьих, завещание! К сожалению, не заверенное нотариусом, но продиктованное добротой Олимпиады Ивановны. На оборотной стороне голубой тетрадной обложки, не тронутой типографскими знаками, «химическим» чернильным карандашом (Парамоша встречал этот огрызок карандаша в Олимпиадиной рукодельной консервной баночке, где брякали пуговицы, наперсток, нитяные катушки с иглами и прочая починочная мелочь) было выведено с подслюниванием грифеля (чтобы «ярчей»): «Оставляю домик свой подлиповский с козой Фроськой и всем огородом а также имуществом племяннику моему названному ^ Васеньке Парамонову Дуардычу. Пусть владеет, если захочет. И денежки триста рублев на похороны тоже ему». И подпись: «Курочкина». Каждая буковка хотя и коряво, но самостоятельно выведена.