Выбрать главу

«Прекрасный лес, господин фон Ошкенат!»

«А ты помнишь, Генрих, как мы с тобой невод ставили?»

«Очень даже хорошо помню, господин фон Ошкенат».

«Не говори «фон Ошкенат», говори просто «Ошкенат».

«Хорошо, господин Ошкенат».

«А ты помнишь, как мы с тобой линей ловили?»

«Это за Куметченом, господин Ошкенат? Очень даже помню».

Рыбака, которого звали «дядя Макс», забрали в солдаты. И Ошкенат велел позвать Генриха. Вдвоем они вырезали из старой сети неповрежденные куски и соорудили нечто вроде невода.

«С первого же захода мы с тобой тогда четырнадцать центнеров взяли».

«Четырнадцать с половиной, господин Ошкенат».

«А ведь ты прав. Даже больше четырнадцати было. Верно-верно».

«Чуть что не пятнадцать».

«А щука? Генрих, помнишь, какую мы щуку поймали?»

И впрямь однажды им удалось поймать крупную щуку. Тринадцать килограммов она весила. И была совсем зеленая. Только гораздо светлее обычных.

«Во была щука, господни Ошкенат!»

«Кабан, а не рыба!»

«Мы ее и сачком не могли взять», — сказал Генрих. Однако про линей это была неправда. Генрих хорошо помнил, что у них в сачке оказалась одна молодь и пришлось ее всю выпустить.

«Хороший был улов. Сколько, ты говоришь, мы тогда линей взяли?»

«Девятнадцать с половиной центнеров, господин Ошкенат».

Так они ехали с Ошкенатом четыре дня. На пятый день мама отказалась садиться в коляску. Они долго стояли на обочине, пока их не подобрал солдатский грузовик. Солдаты дали им много одеял, и мама очень много спала, а когда просыпалась, то все убирала пушинки с одеял. И лицо у нее было очень красное.

«Знаешь, Генрих, — говорила она, — так бы и не просыпалась я».

Генрих сейчас хорошо помнит и то горячее чувство, которым он тогда проникся к маме. Он хотел сесть с ней рядом, хотел прижаться к маме. Ему хотелось быть очень ласковым и добрым, говорить что-то очень хорошее. Но кругом были солдаты, и он не смел.

Уже вечерело, когда они слезли с грузовика. Мама тяжело опиралась на Генриха. Быстро стемнело, и они вдруг обнаружили, что у них украли бельевую корзину.

«Не беда, Генрих. Нам бы ее все равно не донести. — У мамы были тогда очень горячие руки. — Ничего, я ничего, — говорила она. — Устала, должно быть». И сразу опустилась на чемодан.

13

А они все идут и идут.

Генрих слышит позади себя, как костыли равномерно поскрипывают, втыкаясь в песок. «Всю жизнь, — думает он, — этот парень будет теперь ходить на одной ноге». Генрих замедляет шаг и идет теперь рядом с Рыжим.

— А у нас была мандолина. Итальянская. В Данциге ее украли. Вместе с бельевой корзиной и украли.

— Мандолина, говоришь?

— Итальянская. Настоящая.

— А ты играть-то на ней умеешь?

— Три песни уже играл. «Елочку», «Хорст-Весселя»..

А он, Рыжий, оказывается, умеет играть на губной гармонике. Какую хочешь песню может сыграть.

— Какую хочу?

— Ну да, — отвечает Рыжий.

— А у тебя она с собой?

— Гармоника?

— Ну да.

— Нет, дома оставил.

Немного помолчали. Потом Генрих спросил:

— Здоровый, должно быть, был снаряд?

— Какой еще снаряд?

— Ну, снаряд, которым вам ногу оторвало.

— Да, это был снаряд!

— А как, осколком или целым снарядом?

— Осколком, — ответил Рыжий. — А еще какую песню ты умеешь играть?

— «Пылай, огонь», — ответил Генрих. — А много этих снарядов было?

— Да, — только и сказал Рыжий.

«Не любит он, когда о его геройстве говорят, — думал Генрих. — Надо ж было, чтобы ему как раз ногу оторвало. Беда какая! А сбоку похоже, что у него под пальто вроде бы сумка». Сначала он, Генрих, думал, что это кобура от пистолета топырит пальто. Но теперь он точно знал: у рыжего инвалида оружия с собой не было.

Вечером Генрих впервые услышал пеночку-теньковку. Сначала будто робко и нерешительно, будто заикаясь, а потом такое знакомое — то вверх, то вниз! В живой изгороди она, должно быть, тенькала.

Генрих растрогался: оказывается, и здесь она поет свою песенку.

Иногда Генрих возьмет да пройдется мимо фрау Кирш. А она то напевает что-нибудь, то просто сидит в сумерках и отдыхает. Он тут как тут, без всякой причины прохаживается. Только когда он проходит особенно близко, фрау Кирш успевает погладить его по голове да еще обязательно скажет: «Радость ты моя!» Генрих покраснеет до ушей. Рядом с фрау Кирш он испытывал что-то такое, чего он совсем не знал. Чем-то это напоминало чувство, какое у него было к маме, но все же это было другое.