Выбрать главу

Женщина не проснулась. Однако она переменила позу. Свет упал на ее немного бледное, милое лицо с круто нарисованными бровями, с пушистыми ресницами, опущенными на щеки… И сердце Павла остановилось вдруг так, как оно, пожалуй, не останавливалось даже в самые трудные мгновения боя. Солнечный луч как бы прорезал воздух перед ним. Большое зеленое дерево. Дощечка с надписью: «Черемуха обыкновенная», и дальше — что-то не по-русски…

На диване в этой большой комнате спала перед ним та самая девушка из Лесновского парка, Тонечка, обмотчица от Эриксона, Антонина Кондратьевна. Жена, а потом вдова Петра Петровича Гамалея…

Павел Лепечев побледнел, как смерть. С испуганным лицом, не шагая, а точно летя по воздуху, он выскочил из столовой в коридор… Дверь на лестницу хлопнула. Фенечка с шумом, тоже испуганная, ворвалась в дом…

* * *

В один из тусклых ноябрьских вечеров финский скорый поезд Гельсинки — Обо должен был отойти в обычный свой рейс, как всегда, в 22 часа 30 минут по поясному времени.

Минуты за три до его отхода на перрон вокзала выбежали два человека: один — поменьше ростом, в когда-то отличной бобровой шапке и шубе с котиковым, уже слегка вытертым воротником, и второй, тучный, обтрепанный, безусый, задыхающийся…

— Ну, чёрт тебя задави! — угрожающе бормотал первый, устремляясь вдоль ряда вагонов. — Ну, клянусь тиссом, дубом и трилистником, английская пакость, господин-мистер Ванечка Макферсон! Удирать задумал? Товарищей с носом оставить хочешь? Не выйдет, гордый альбион! Не получится… Вот сейчас я тебя… Краснощеков! Борька! Бери пять передних вагонов! Да беги же бегом, дьявол тебя задави! Да тут он, будь он проклят, тут; никуда иначе он не мог деться…

Они бросились вперед, однако вид их показался подозрительным рослому шуцману. Приложив руку к козырьку, он предостерегающе поднял вверх палец.

— Ну, что еще!? А, да говорите вы скорее, что вам нужно? Видите: мы торопимся…

Но финского шуцмана нелегко убедить торопливостью. Он снова поднял палец кверху: «Нелься бегать по перрон… Нусно — прилисьно ходить…»

— А, да что б тебе, будь ты неладен… Тороплюсь я!.. У меня мать там больная… Жена мертвая! Пустите меня сейчас же…

Раздался третий звонок… В ту же секунду человек в бобрах испустил отчаянный вопль… Там, впереди, он увидел нескольких человек у тамбура одного из спальных вагонов… Маленький желтолицый японец, высокая золотоволосая молодая женщина, рука об руку с ним, и в двери вагона — хорошо одетый иностранец, в кожаном реглане, с меховым воротником, с сигаретой в зубах…

— Аркадий, Аркадий! — взывал издали тучный. — Вот он! Вот!

Человек в бобровой шапке вырвался от полицейского. Стремглав, он кинулся туда, к этой группе провожающих… Но поезд, дав длинный красивый гудок, тронулся. Неторопливо набирая скорость, вагоны — синие, оранжевые, зеленые — покатились вперед.

Японский офицерик приложил руку к козырьку… Молодая дама, прижимая платок к глазам, махала перчаткой вслед…

— Джонни! — прозвучал над гельсингфорсской платформой отчаянный вопль… — Макферсон! Уезжаешь, скотина, изверг? Уезжаешь, хозяин чёртов! А нам-то что тут делать, работникам? Нам-то куда кинуться? Эх, вы «цивилизаторы»!

Шуцман уже опять трогал Аркадия Гурманова за плечо.

— Чего тебе, чухонская морда? — почти уже беззлобно, сквозь слезы, сказал, отворачиваясь, журналист. — Не видел никогда, как богатые буржуи, сволочи, скоты, со своими рабами расправляются? Ну, так смотри, смотри, смотри…

Поезд-экспресс уносил Джона Макферсона с «этой» его «родины» на «ту». Там ему тоже будет неплохо. А вот у Аркадия родины теперь не осталось ни одной. Он, всхлипывая, плакал…

* * *

Другой поезд (о нет, далеко не экспресс!) медленно тянулся педелю спустя по захолустной провинциальной ветке Ревель — Валк.

Мало кто выходил на станциях из вагонов — какие-то эстонские пасторы в меховых шапках, пьяные мельники, закутанные в теплые платки женщины. Еще меньше народу садилось. И все же на площадке одного из вагонов стояло двое в причудливой, полуказачьей форме, в башлыках, с огромными маузерами у пояса. «Нельзя сюда! Куда прешь? Не видишь, что ли?»

Карманный фонарик осветил окно, железную грубую решетку на нем. Арестантский вагон.

Однако тот, кто, выйдя из заметенного снегом вокзальчика, намеревался сесть, не смутился видом этого окошка.

— Я все вижу… э-э-э… любезнейший! — зло, с досадой бросил он, не обращая внимания ни на окрик, ни на маузеры. — А ты это видел?