Выбрать главу

— Верно, Нарымка.

Федор думал и об этом. Оставалась позади очередная станция, и руки опять тянулись к планшетам. Глаза сверлили карту. И произносились опять, опять, опять:

— Туда!

Вдруг, почти в полночь, команда:

— Выгружаться!

А уже к полудню танковая колонна, артиллерия, обозы своим ходом углублялись в степь. Мерзлая, кочковатая, она была зловеще молчаливой и белой.

Короткий день медленно и нехотя пожирал дорогу. К вечеру начало вьюжить, по полю заметалась поземка, белые всплески сухого снега путались в ногах, а то, внезапно поднятые ветром, колюче и ломко обдавали лицо, просачивались за воротник. Небо все тяжелее давило на землю, уплотняя и сковывая ее. И чем дальше уходила полузаметенная теперь степная дорога, тем жестче становилась власть низких туч, сумерек и притворно лизавшей солдатские ноги поземки.

— Другарю, куда идем, что впереди? — Нарымка показывал глазами на планшет, но Федору не хотелось раскрывать карту. Да он уже и знал (услышал от командира полка), что колонна их движется на Котельниково.

— Котельниково, — кричал Федор почти в самое ухо Нарымки.

— К утру доберемся?

— Не знаю…

Так и шли до рассвета. А утром все, что двигалось от станции разгрузки полдня и ночь, с ходу вступало в бой. Пространная низина, выходившая своей горловиной к окраине какого-то селеньица, начала незаметно, но властно всасывать в себя — как раз через эту горловину — одну часть колонны за другой.

Лишь позднее Федор понял, что, втянувшись в низину, они оказались, как под невидимым куполом, под встречно летящими снарядами и минами. Эта артиллерийская дуэль разгорелась еще до того, как их колонна подошла к селеньицу, но в ту минуту канонада достигла оглушающей силы. Все вокруг вздрагивало, гукало, скрежетало, надламывалось. Временами это походило на грозу, но какая же могла быть гроза, если только-только начиналась зима! В низине было бело, а там, где бока ее крутовато поднимались, — за этими гранями ничего не проглядывалось, кроме низкого неба, раздираемого тем же свистом и храпом. «Кто мог придумать этот оркестр, участвующие в нем инструменты, эту дикую, расхристанную мелодию? — мелькнуло нечаянно у Федора. — Какой безумец работал над партитурой?.. Отравленными, что ли, могут быть мозги и апоплексичным воображение?..»

Полуразвернутые батальоны выдвигались вправо. Федор не мог не заметить удивительную похожесть позиционных выгод обеих сторон. Понял он и причину поспешности, с какой выдвигались на исходные рубежи новые силы: всем повелевала эта низина. Она позволяла вводить в действие резервы, и не единожды, а до тех пор, пока над ней будет сохраняться огневое господство. Вовремя навязанная противной стороне дуэль делала низину почти неуязвимой, и это равнялось чуть ли не половине конечного, желаемого выигрыша.

Скоро эта догадка подтвердилась по-новому. После более чем полуторачасового скрытого выдвижения батальон вдруг уперся в обрыв, двумя ротами развернулся флангом к нему и…

Тут же, весь разом, качнулся воздух. Что-то во всем окружающем будто бы надломилось, завибрировало…

— Впечатление было такое, — говорил Федор, — будто ты погружаешься в какую-то шквальную пляску земли.

Может быть, только теперь немцы поняли, что означало для них появление наших войск на этом участке. Они увидели, что уже и второй выход из низины становится не только труднодоступным для танков, но и танкоопасным.

Поэтому все, что могли, немцы обрушили на батальон.

…— Ты хочешь, чтобы я рассказал тебе, что произошло в последующие двое суток? — спросил у меня после долгого молчания Федор. Он беспомощно пожал плечами, опять долго молчал, затем медленно произнес: — Понимаешь?.. Вряд ли это возможно. Потому что батальон наш занимал лишь крохотную часть того пространства, на котором так внезапно разгорелись бои. И я не уверен, что мы были хотя бы на йоту в более тяжелом положении, чем другие. Объяснялись же внезапность и ожесточенность боев просто: Манштейн рвался на помощь Паулюсу. Вот нам и довелось встать на его пути. На пути Манштейна. Целая наша армия была брошена навстречу немецким танковым дивизиям. Ну и… как тебе известно… Манштейн не прошел.

И опять Федор долго молчал. Раскурил папиросу, высосал ее до конца, и все это время пружина воспоминаний, видно, накручивалась в нем, напрягалась, накапливая в памяти былое, как плотина накапливает воду.

Медленно, но от минуты к минуте безропотнее Федор покорялся этой пружине.

И опять называл имена, имена, имена.

А когда имя не вспоминалось или попросту не было ему известно, Федор с завидной тщательностью обрисовывал черты лица, привычки, особенности характера. И я так отчетливо видел новых и новых его однополчан, будто сам служил с ними.

— Солдатика одного, пэтээровца, помню, — говорил Федор задумчиво. — Когда этот солдатик что-либо рассказывал, то забавно поднимал одну бровь. Потом резко по-клоунски опускал ее и щелкал языком. Впечатление получалось пресмешное: чудилось, что звук он извлекает из этого вскидывания и опускания брови.

Затем следовали как бы итоговые слова, в которых человек представал перед слушающим уже весь. Представал внутренним, духовным своим портретом.

— На второй день, когда немцы полезли с танками, — две машины подбил этот солдатик. А потом… это я сам видел… накрыло взрывом его. Насовсем, конечно. Сам понимаешь. А ружье противотанковое кинуло вверх и в сторону. Высоко так и полого летело. Как необычная птица…

Федор умолкал часто, но после каждой паузы рассказывал о чем-то еще. И обязательно о том самом двухсуточном бое.

— Когда убило командира второй роты старшего лейтенанта Писарского… между прочим, хохотун был и анекдотчик; на щеках и на подбородке по ямочке, а уши неожиданно большие, мы все шутили над ним: «Что слышно с Луны?..» Он похохатывал и отшучивался, говорил, что после войны обязательно научится управлять своими ушами… Так вот: когда убило Писарского, из офицеров в живых оставался один Корольков. На него и легло все остальное. И он шесть атак выдержал с остатками роты. Когда к вечеру второго дня их вывели из боя, передвигаться могли только четверо. Двое из них несли умирающего лейтенанта…

Опять пауза — и новый кусочек общей суровой картины:

— А взвод морской пехоты, брошенный во время контратаки во фланг немцам, не вернулся совсем.

Перехватив мой недоуменный взгляд, Федор нехотя, через силу добавил:

— На засаду напоролись. Сорок один человек на свежем снегу… Как сейчас помню… Правда, и немцев они положили немало. А почему все погибли?.. Вырваться ни в какую сторону нельзя было. В кольцо их взяли. И они как заняли круговую оборону, так почти ровно по кругу и лежали.

— …А как дрались наши артиллеристы с немецкими танками! — следовало после очередного молчания. — Ничего подобного никогда не видел… Немцы выкатились к самому узкому месту низины, чтобы по ее кособочью ворваться в наши порядки. Тут артиллеристы и начали работать. Прямой наводкой. Бой длился недолго, и попаданий с обеих сторон было столько, что какое-то время над лощиной висел сплошной металлический лязг.

— …Утром второго дня немцы в четвертый раз бомбили наши позиции. Все, что виделось и не виделось окрест, было поглощено сначала жутковатым предчувствием надвигавшегося ужаса, а затем самим кошмаром бомбежки. От нараставшего под тучами гула дрожал и, казалось, сухо потрескивал воздух. Потом стали дрожать и воздух, и земля, и все, какие только можно было уловить, звуки. Тут-то и не выдержала одна медсестра, Светланой звали. Нервы отказали. Выскочила из окопа и побежала с криком: «Стойте!» Один раз только и крикнула… Нарымка нашел ее после бомбежки. Была совсем засыпана землей. Полсумки только торчало сверху… Почему именно офицер искал ее? Любил Нарымка Светлану…

Рассказ Федора торопливо сходил на скороговорку. Произнеся два-три слова, Федор делал паузу, словно ему не хватало воздуха. Скоро я понял причину его волнения. Кружно, как по спирали, шел он через все рассказанное к тому, что вызывало в нем особую боль: к рассказу о гибели Нарымки.

Впрочем, никакого рассказа не вышло. Из скупых, отрывочных фраз Федора я узнал, что Нарымка погиб к концу второго дня боев.

— На полсуток всего пережил он Светлану, — сказал Федор. И видел перед собой, наверное, что-то большее, чем заключали в себе его слова.

Чему-то давнему отозвалось мелькнувшее в глазах Федора задумчивое потепление, — может быть, всех погибших он заново увидел живыми.