Свой, долгожданный, яростно торжествующий гул, вселяющий радость.
Ту самую радость, которая, по словам Василия, наиболее ярко проявляет себя на войне.
И пришла она на этот раз не одна. Радостью было и почти непрерывное урчание в небе своих самолетов, и отчетливо, нарастающе родившаяся за спиной музыка танковых двигателей, и — вечерняя уже — серенада «катюш», в стонущем говоре которых соединены, чудилось, рычание льва и журавлиный клекот.
И был ликующе высвечен голос Бокалова, позвонившего как-то перед самым рассветом:
— Погнали немчуру. Слыхал?..
— Спасибо, товарищ первый, за добрые вести.
— Это еще не все. К Красному Знамени представлен ты. Жму руку. Впрочем, я скоро буду у вас. Разгляжу хоть тебя получше…
Бокалов прибыл часа через два. Вошел в блиндаж, медленно и придирчиво огляделся, помолчал с минуту, разглядывая всех, поднявшихся ему навстречу, потом так же молча шагнул к Василию и обнял его.
И только теперь, из объятий Бокалова, из-за его не очень широкого плеча, увидел Василий стоявшего в дверях блиндажа Беспальцина. Он всем своим лицом, на котором продолжала темнеть усталость, ободряюще улыбался.
Василий в смущении и растерянности молчал.
Таблички…
Таблички…
Таблички…
Мягкость влажной травы, холод росы, столбики, ржавеющая жесть и —
Имена…
Имена…
Имена…
Имена…
Будет ли среди них ожидаемое, родное? То, которое сразу же отзовется знакомым голосом, заключенным, для того времени, в строки письма:
«…С-под Курска вон как шуганули поганого… Глянь, и дальше несдобровать германцу… И коли живы, дай бог, Федор с Василием, — радуются, знать, как и мы…»
Трава это шуршит или продолжается рассказ Василия?..
…Следующие сутки были временем, которого как бы и не существовало. Немцы уже почти бежали, лишь отдельные группки их пытались то там, то здесь цепляться за каждую складку местности. И во время боя с одной из таких групп, меняя командный пункт, Василий внезапно упал в какой-то обжигающий треск, как в ядовито жалящую траву.
Такой показалась ему встреча с разрывной пулей.
Забытье, приходя и разжимаясь, подавляло все короткие всплески сознания. Санитарный автобус бежал и бежал куда-то, а Василию никак не удавалось выбраться из безвременья. Новый счет секунд, минут, часов и дней жизни начал он лишь после первого переливания крови. В госпитале на станции Алексеевка.
А о том, что соседнюю с ним койку занял Беспальцин, Василий узнал и того позже: Беспальцин был весь в бинтах и несколько дней метался в бреду. В палате раздавались то отрывистые, с горячечными придыханиями артиллерийские команды, то слова из какой-то незнакомой Василию песни («Пойду садами я под окна радости…»), то два женских имени: «Оля… Леночка…»
Лицо Беспальцина то загоралось болезненно тусклым румянцем, то, вконец измученное и осунувшееся, меркло до черноты. Часами он мог лежать молча и неподвижно — и часами же мог биться в агонии. И тогда к нему, Василию, как и ко всем остальным раненым, знал он, возвращалось пережитое в бою. Палату словно бы вздымало незримым взрывом, трясло и покачивало, как в канонаду, и наполняло гарью, металлическим скрежетом, стонами.
Беспальцин так и не победил в этом смертельно трудном поединке со смертью. После одной из самых беспокойных ночей, в продолжение которой Беспальцин почти только пел, в палату пришла тишина.
Василий лежал лицом к окну, за которым виднелись красивые купола и колокольня церкви. Мимо нее, говорил кто-то из давних раненых, увозили умерших. Василий с болью представил себе на этом пути Беспальцина. И почему-то с сожалением подумал, что колокольня церкви мертва. Пусть бы позвонили колокола. Позднее Василий узнал, что церковь эта была построена в честь Чудской победы ратников Александра Невского. И жил, значит, в свое время здесь, над всей округой, звон, славивший спасителей Руси-матушки.
Временами Василию казалось, что он явственно слышит этот звон.
Особенно по утрам, в рассветные часы.
Едва в окне начинало светлеть, как там, за стеклами, в голубоватой текучести неба, возникал ажурный силуэт верха церкви. И проклевывалось тихое, отдаленное вызванивание.
Прибавлялось ясности — нарастали звоны…