И в той же степени — бессмертием.
А еще — вот где это проявилось в полной силе! — удивительной, но закономерной и естественной похожестью судеб.
Прежде всего духовной похожестью. Той, что кровно роднит как незнакомых между собой людей, так и тех, кто ранее знал друг друга.
43
Читая письма отца из госпиталя — матери, я в первом же из них прочел просьбу:
«Напиши о Саше Гришечкине. Как он? Беспокойно мне что-то. Уцелел ли хлопец?..»
Мать рассказывала…
Саша Гришечкин, соседский сын и мой однокашник, постучал в окно нашего дома утром того дня, когда отец должен был уехать с воинским эшелоном. Окно было приоткрыто, и после стука Саша негромко позвал:
— Дядь Федь, разговор есть.
Отец вышел. Саша огляделся, полушепотом заговорил:
— Дядь Федь, вы пойдете в партизаны?
Отец удивленно пожал плечами. Саша, поняв молчание отца как недоверие, горячо зашептал:
— Да, я знаю, я уверен… Вы еще в революцию были партизаном… И вы пойдете… Я знаю… И я хочу с вами…
Отец серьезно ответил:
— Сашок, сегодня со станции уходит последний эшелон. Мне необходимо уехать с ним.
У Саши навернулись слезы. Он не верил.
Отец вошел в дом и тут же вернулся, показал Саше повестку.
— А что до партизан, — сказал отец, — то думка это добрая. Но с головой все делать надо. С соображением. Понял? Ну, а мы, видать, еще с винтовками, в открытую повоюем. Грудь в грудь. Партизаны партизанами, а солдаты на войне во как нужны…
Он обнял Сашу, провел ладонью по растрепавшимся русым прядям, заглянул в глаза:
— Правильно я говорю?
— Правильно, дядь Федь, — согласился Саша со вздохом…
Так вот: Сашу однажды возили расстреливать. И хотя расстрел этот был ложным, мера жестокости его для Саши оказалась не меньшей. По крайней мере, до той минуты, когда Саша узнал, что остался жив…
В немецкую военную комендатуру поступил на Сашу донос: комсомолец, сын коммуниста, ушедшего с Красной Армией…
Комендант вызвал старосту, показал ему исписанный химическим карандашом листок, спросил через переводчика:
— Знаешь такого?
— Знаю.
— Смотри…
И написал на бумаге в верхнем углу что-то по-немецки. А внизу, медленно, неуклюже, по-ученически склонив набок голову, вывел по-русски:
«Растрилят».
Арсений Лысенок был старостой не по убеждению. И он никогда не думал, что будет служить у немцев. Лысенок хотел просто отсидеться дома, переждать войну, а уж потом решить, как жить дальше. Когда после убийства партизанами Захара Вовка его вызвали к коменданту и предложили заменить убитого, Лысенок растерялся, хотел попросить денек на раздумье, но вдруг сообразил: и старостой можно служить по-разному, если не будешь забывать, что всякое может быть…
И он согласился. Не выпячивая рвения, он молчаливо делал, что приказывали. А где мог, брал односельчан под защиту, предупреждал об обысках, сборах продовольствия и теплых вещей. Предупреждал так, что все понимали: надо прятать. И прятали. И были благодарны старосте. Хотя он сам участвовал потом в обысках и сборах. И при этом даже покрикивал, хмурился, угрожал. Он знал: его понимают.
А теперь вот — личный приказ Рехтнера, лысеющего, холеного немца с природным скосом подбородка, делавшего все вытянутое лицо коменданта похожим на хоккейную клюшку.
Лысенок смотрел в серые усмешливые глаза Рехтнера и невольно пересчитывал на его мундире пуговицы.
Раз… два… четыре…
Лысенок знал: дело не в пуговицах, дело все-таки в том, что он боится этого проклятого обера. И боится, потому, что не успел еще приглядеться к нему, приноровиться.
До случая с Сашей старосте еще ни разу не приходилось получать приказ о расстреле. Как теперь быть? Лысенок понял сразу: после расстрела Саши прощения ему, старосте, не будет. Если немцы не удержатся, то, расстреляв Сашу, он расстреляет и свое будущее. А если он спасет парня, многое дурное в теперешней его жизни этим покроется. Но спасти мальца надо так, чтобы и самому остаться в живых. Для Рехтнера не составит особых забот еще раз написать по-немецки и по-русски: «Расстрелять».
Пуговиц на мундире коменданта много, и каждая из них как частичка времени, отпущенного старосте на размышление. А все вместе они, кажется Арсению Лысенку, это его собственная жизнь. Вот только не знает он, чему равна каждая пуговица: часу? дню? месяцу?
Раз… три… пять…
Так вот почему он пересчитывает эти дурацкие пуговицы!