Или выигрывает время?
Нет, он бы этого не сказал. Его просто переполнил страх, и надо как-то подавить в себе дрожь, чтобы, сосредоточившись, что-то придумать.
— Ферштейн? — спрашивает Рехтнер. — Или старосте жалко красного выкормыша?
Лысенку кажется, что до него не дошел голос коменданта. Что он услышал лишь переводчика. И понял Лысенок: медлить больше нельзя. А он, пять или шесть раз пересчитав пуговицы, так ничего и не придумал. Поэтому сказал единственное, что, как ему казалось, допустимо было сказать:
— Малец он еще.
— Ну и что? — услышав перевод, раздраженно выкрикнул Рехтнер.
На лбу старосты выступила испарина, он ладонью смахнул ее, пожал плечами и решился еще на одну фразу:
— Может, пока просто попугать хлопца? А уж если что позволит себе… или как… ну тогда и…
— Спектакль? — с тем же раздражением взвизгнул комендант. — Вы староста или антрепренер?
Лысенок никогда не слышал слова «антрепренер», но слово «спектакль» на что-то толкнуло, о чем-то заставило подумать. Он ухватился за него, вспомнив, что Рехтнер любит всякие зрелища, где могли бы проявиться его власть и великодушие. И Арсений Лысенок осмелел.
— А почему бы господину коменданту не посмотреть этот спектакль? Парню наука на всю жизнь, опять же всем другим намек и господину коменданту забава.
Рехтнер выслушал переводчика, пристально, сощурившись, посмотрел на старосту. Потом перевел взгляд на переводчика и опять на старосту. И снова Лысенок стал машинально и безотчетно считать пуговицы на мундире коменданта. Серые глаза Рехтнера сверлили его с любопытством и подозрением. Лысенок чувствовал это, и в него опять, как вода в худую посудину, наползал страх. О чем думает сейчас комендант? Может быть, он уже давно раскусил уловки старосты и теперь устраивает ему проверку? А может, и на него, на старосту, лежит у Рехтнера донос. И вот сейчас Рехтнер встанет из-за стола, хлопнет перчатками по ладони, ехидно улыбнется и скажет: «Хватит, староста. Спектакль окончен. Ты спасаешь красных и потому…»
Но Рехтнер вдруг сказал:
— Гут, староста.
Это Лысенок понял сам. Остальное ему сказал переводчик:
— Спектакль должен состояться сразу. Ты поедешь с комендантом.
Рехтнер тут же вышел из-за стола и заторопился к выходу. Ему не терпелось разыграть спектакль.
По дороге они заехали за полицаем Павлом Горбаневым, а оттуда направились к дому Гришечкиных.
И Саша первым увидел комендантскую машину. Когда она подъехала, он с двумя младшими сестренками и совсем еще маленьким братом Толей стоял во дворе.
Павел, открыв дверцу, окликнул Сашу, жестом позвал к машине.
Рехтнеру хотелось, чтобы спектакль был поставлен по всем правилам. Все должно быть соблюдено в точности. А главное — расстреливаемый не должен знать об условности процедуры. И комендант строго приказал в машине не разговаривать.
Это молчание было для Саши мучительнее всего. А когда от шляха, на котором остановилась машина, его повели в лес, он понял, что его ведут расстреливать. И уже ни повязка, больно давившая на глаза, ни ремень, которым его пристегнули к сосне, ничего не прибавили к ужасу этой догадки.
И что удивительно, теперь он хотел только одного: узнать причину.
Не убежать, не спастись, не просить пощады, а узнать лишь причину: за что решили его убить?
Он ведь, в сущности, ничего такого не сделал. И все время стыдился, что не сделал. И все время думал, что должен, что обязан что-то сделать. Ведь есть же, есть где-то партизаны. Слухи о них появились почти сразу после прихода немцев. И он жадно ловил эти слухи, но сам так ничего и не сделал.
А о партизанах были не только слухи. Саша сам читал расклеенный по заборам приказ о поимке «бандитов, пытавшихся взорвать железнодорожный мост». А через неделю после этого по селу вели под охраной троих незнакомых мужчин, и все говорили, что это «те самые».
Значит, другие могли, сумели что-то сделать. И их, наверно, не один десяток. И, может, их даже сотни. А то и тысячи. И только он, Саша Гришечкин, ничего не смог, ничего не придумал. А еще ходил тогда к дяде Феде, просил взять с собой… А что… Если бы он ушел в партизаны, то его не взяли бы вот так просто. И уж если бы взяли, то хоть не попусту, как сейчас…
Все это металось, путалось у Саши в мыслях. И вдруг разом пропало. Саша вспомнил о больной матери, о сестренках, о маленьком Толе… Но он подумал не о том, что просто-напросто не мог никуда уйти от них, а о том, что всем им будет теперь без него совсем плохо.
И только после этих мыслей к Саше пришло сознание, что через какие-то минуты его самого не будет в живых. Все, все будет — и лес, и небо, и люди… может быть, даже отец вернется с войны, а его, Саши Гришечкина, не будет. Он никому не расскажет, что только теперь понял, как хочется человеку жить, как несказанно дорого ему все наполняющее мир… Будто упали засовы с каких-то дверец и крышек и через открывшиеся отверстия в самые-самые глубины души хлынула боль.