Впрочем, отец Валентин не стрелял. Он беседовал. Но беседовал так, что казалось, сначала он выбирает в тебе какое-то место, выбирает тщательно, по каким-то лишь ему ведомым признакам, а затем с ловкостью сеятеля роняет туда короткую, чаще в форме вопроса, фразу.
Роняет ее, как зерно в облюбованную лунку, и после этого будто бы присматривается, проклевывается росток или нет?..
А я делал новые и новые выстрелы.
Да все — с промахами.
Лишь позднее, собравшись с мыслями, я увидел многие слабые места в доводах отца Валентина.
Возраст сыновнего чувства равен возрасту легенды о Христе?
Допустим.
Хотя это и спорно.
Но если это так, то не ровесником ли той же самой легенде приходится и чувство рабской покорности человека кому-то или перед чем-то? Доступно ли воображению и цифрам измерение вреда, причиненного догматической верой человеку как борцу?..
Одну за другой «изымал» я из себя фразы-зерна отца Валентина.
Но это было чуть позже. А в ту минуту, растревоженный увиденным, не найдя могилы и не допуская, что ее участь, может быть, печальнее участи могилы безвестного мне Капитонова Евгения, я невольно произносил про себя все то же:
«Нельзя разрушать в человеке извечные духовные начала…»
И добавлял от себя: «Нельзя черстветь там, где надо быть предельно чувствительным; нельзя падать самому перед собой морально в том, в чем и по интеллекту своему и в силу вековых традиций ты должен возвеличиваться…»
Все во мне как-то болезненно мешалось, перед глазами стояли унылые травяные холмики, рябило прочитанными на табличках именами, росяными радугами, пахло плавленым золотом утреннего солнца. Оно теперь поднялось выше и, где только могло, сыпало сквозь стволы, ветки и листья свою невесомо-светящуюся терпко-сладковатую пыльцу. Из-за нее, плотной и стойкой, на кладбище было как в ризнице: шитыми парчой, вро́скид, казались и могучие туловища дубов, и переплетенья оградок, и камень надгробий, и сами земляные холмы, которым, с грустью подумалось мне, совсем не идет наряд из солнечных лоскутьев.
Похожим на ризницу делали кладбище еще вислые, с тучной листвой ветви берез. Ветви эти почти сплошь заслоняли от глаза потемневшие и загрубелые, видно в скорби и боли, стволы, но все равно березы и здесь оставались березами. Поэтическая любовь русской земли, песенная прошивь по ее волшебно-пестрым нарядам, так оживляющая даже самый мертвый пейзаж, березы и здесь, на кладбище, совсем по-русски нашли себя. Они не выпятились, как те, что, озоруя, выметнулись на взгорок и кликнули на спор в красоте само небо; и не зашушукались в кокетливой стайке, отбежав на две-три сажени от других; и не загрустили в лирической истоме, не потупились стыдливо перед кленами, как та, про которую сложена песня… Здесь, среди могил, березы неторопко и молчаливо отошли друг от друга и приспустили над вечным покоем свои ветви, как солдаты приспускают знамена…
Мысль моя ловила все это, фиксировала, преломлялась в самой себе, как в призме, чтобы изломами этими вновь и вновь больно отдаваться в душе:
«Нет могилы… Могилы нет… А госпиталь был. И в нем лежал смертельно раненный на поле боя солдат Федор Русавин… И был при госпитале морг… И сестра-хозяйка выдавала новую простыню (гробов не делали!)… И был кто-то, пеленавший умерших. И чья-то рука заполняла пропуски в лощеном бланке «похоронной»: фамилия… имя… отчество… адрес…
Все было, а вот могилы нет.
Нет могилы…»
2
Я уходил с кладбища с ощущением, будто оно выталкивает меня из себя. Стволы деревьев, каменные, железные, деревянные кресты, рисунчатые оградки, даже эти вислые березовые шали — все вместе и со всех сторон надвигалось теперь на меня, сдавливало, вытесняло, оставляя свободной и открытой лишь полузаросшую тропку, ведшую к калитке.
И я невольно ускорял шаги.
Калитка так же охотно и бесшумно выпустила меня, как и впустила. Лишь закрывшись, она легонько хлопнула у меня за спиной, словно поставила завершающую точку на моем скорбном и безрезультатном поиске.
Хлопок был не сильный и деревянно-глухой, но внутренне я вздрогнул от него. А подняв голову, вздрогнул уже всем телом — так неожиданно было для меня встретить здесь, почти лицом к лицу, этого человека.
Сначала я даже подумал, что это не он, а просто очень похожий на него кто-то другой, но взгляд мой скользнул от лица человека к его ногам, и сомнение тотчас рассеялось: чуть отставленный в сторону, на меня смотрел из-под полинявшей, с разрезом книзу, защитного цвета штанины окольцованный коричневый протез. Он был мокр от росы. И обе штанины тоже, и башмак на здоровой ноге густо блестел влагой.