— Кабы не косогор, его, Дальнее-то кладбище, и отсюда б видать можно, — продолжал объяснения Игнат.
Но я теперь и слышал и не слышал его. Мысли мои были уже там, за косогором, у памятника «на всех». Теперь мне не требовалось скрупулезных объяснений, главное — есть где-то еще одно кладбище, и, значит, часом раньше или часом позже я буду там. Но Игнат продолжал объяснять, и я не мог помешать ему, не мог оторвать взгляд от его заросшего лица, больших темных глаз, от крутых, но не по летам сутулых плеч. Речь его была чем-то сродни этой сутулости, трудная, узловатая, она вязалась из подкупающей, неделенной простоты.
Мне было неловко, что Игнату пришлось так долго ждать. Поглядывая на его деревянную ногу, я обжигался об оспу вмятин на стежке… Вот прибавилась еще одна — Игнат переступил с протеза на ногу. И вдруг спохватился:
— А впрочем, к чему-ыт я в объяснения ударился? Пойдем — провожу.
— Ну зачем же? Я найду… Спасибо.
Он не стал настаивать. И даже словно бы снова почувствовал себя виноватым:
— Да оно-ыт и так скажешь: в таковом деле сторонний человек — не то слово в песне. Лишка, что говорится. Родная кровь встречается — тут и ветру бы стихнуть не грех, а глаз чужой и подавно в тягость. У меня-ыт прежде встреч с родней не бывало, сам себе и родитель и брат, то есть в полном смысле сиротой рос, но все ж понимаю: душа тут покоя требовает.
Но Игнат все ж пошел рядом со мной.
— До полдороги тебя проведу. Да мне-ыт оттудова прямей к дому станет.
Я достал закурить, Игнат охотно взял папиросу, но от огня отказался.
— Шибко часто не могу — душит. А через время, коли так, спалю.
И неожиданно сказал:
— А и у меня-ыт была одна претяжкая встреча. И вроде бы тож с родней. С ногой то есть, которой теперь-ыт нету.
Поймав мой удивленный взгляд и ухватившись, что я слушаю, Игнат продолжал:
— А было то в полевом госпитале, невдалечке от Кировограда, где левизну мою мне отчикали.
Для убедительности Игнат хлопнул ладонью по штанине на протезе, и огрубелая защитная ткань отозвалась звуком бьющегося на ветру суровья.
— Веришь ли, — продолжал Игнат, — ничто из всей жизни в мозговину мою так не вклевывалось, как тот странный случай. Ни в кое время у меня такого не бывало. И надо же тому непредвиденному обстоятельству выйти… Привезли меня из этой самой операционной в палату, значит, стал я-ыт из беспамятства в сознание входить. Все, все, до пустячины последней-ыт, помню. Особливо пятно зеленое, протечное, на потолке. Видать, с крышей был непорядок, ну снежок-ыт с весной и просочился. А может, дожжик по осени наозоровал. И так пятну тому угораздило размалявиться, что вышла из него форменная фигура… этой, как ее… ну что с задранной до пупа юбчонкой кренделя такие пташьи ногами вышпривает. Танцует-ыт… Ну, как же ее…
— Балерина, — подсказал я.
— Ага. Балерина. Точно. Случилось раз мне самолично такую танцулю наблюдать. С-под Выборга вывели тогда нас на отдых, ну и промеж прочим другим-иным концерт показали. Такая цапля порхала на сцене…
Видно, все другое забылось в ту минуту Игнату, и он, как живую, видел перед собой танцующую балерину. Веки на глазных яблоках вдруг сузились, голова чуть запрокинулась, лицо поднялось — Игнат будто следил за невидимой мне парящей птицей. Но тут же я понял, что все это время перед глазами Игната была та, другая балерина — причудливое пятно на потолке госпитальной палаты.
— Так-ыт, веришь ли, — вернулся Игнат из задумчивости, — с час, а то и боле глазел я на эту причуду. Знал уже, что ноги нет, — убежденно и подчеркнуто уточнил Игнат, — а вот не думал о том. Все пялился в потолок. Мне говорил потом раненый один, который рядом лежал, что был я похож-ыт на свихнутого… Ну, да то к слову. А главное вот-ыт оно в чем. Дверь-то в нашу палату возьми да и откройся. И гляжу я, в точности напроть дверей коляска стоит. Вроде вагонетки: возок впереди, кверху поручень. На поручне рука. Это сестра за него держится. Везла, значит, и остановилась, разговаривает. Я гляжу — возок с верхом груженный и марлецой, аккурат в одну нитку, накинут. И тут я похолодел. С-под марли-то в целую, как есть, стало быть, полную свою величину человеческая нога выпячивается. Поверху всего прочего иного, знать, кинули ее, ну она и обрисовалась в полной четкости, натуральная, только темная. У самого, гляжу, поручня, где сестринская рука, пальцы дыбятся, подале — коленка полусогнутая, а к ближнему до меня краю возка, значит, бедро. Обрублено, стало быть. Я и догадался: мою-ыт конечность везут. Зарывать, видное дело. И в башку тут мне такое вклюнулось: вроде бы как нога проститься со мной вздумала. Перед тем, стало быть, как в землю лечь. От такой мысли мне до того на ту минуту затмило голову, что я чего-то дурное в себе почувствовал. Балерина на потолке, помню, запрыгала, закривлялась, то на одной ноге, то на обеих, а то вниз головой, и тут же все стены за ней следом в танец пошли…