«…Только бы успеть!.. Пусть на секундочку… Только бы… Только бы…»
Это «только бы» стало частицей их боязни. Нет, не частицей, а той сильной и властной пружиной, которая, расправляясь, двигала теперь и телом, и мыслями, и сердцем…
Она же, эта пружина, казалось, вытолкнула их из просеки в узкую, как щель, ржаную тропу.
Еще не совсем налитые колоски, растревоженные и словно бы удивленные, перезваниваются, перешептываются. И — кланяются вслед бегущим.
Или это не шорох колосков, а больной звон уставшей крови, готовой взбунтоваться, выйти из подчинения и тем самым остановить все?
Все, все: надежду, нетерпение, страх, радость?.. Приговоры уставшей крови — самые страшные…
Но вот уже виднеется луг.
Теперь мешает только склон горы.
И столько у сердца, у сознания, у глаз желания скорее увидеть эшелон, глотнуть из воочию мелькнувшей надежды новых сил, что — будь переведено каким-то чудом это желание в физическую, в мускульную силу — можно было бы не только срезать или сломать мешающий взгляду склон, а попросту отодвинуть легким движением всю гору.
Хотя была это, конечно, не гора, а просто заметное возвышение, самое большое в ближайшей округе.
…Семафор показался, как показывался всегда: сначала вынырнул из-за склона короткий, уродливый клюв, а потом, на глазах вырастая из земли, обнажил себя решетчатый столб.
Вздрагивает небо, осадисто уходит из-под ног земля.
Еще и еще — слабые, затухающие шаги.
Под ногами мягкая луговая стежка, и кажется, что ноги ступают в вату.
Но вот отодвинулась в сторону крона дальнего высокого дерева, и выплыл из-за нее станционный домик. А вместе с ним и парные нити путей, ободряюще и призывно блестевшие под солнцем.
Две пары нитей. Всего две пары!
Да их уже можно было и не считать. На запасном пути, неподвижный, растянутый и беззвучный, стоял эшелон. Стоял как-то не по-обычному, успокоенно, расслабленно и беззаботно.
И в этот миг отец опять уронил хлеб.
От досады и боли сильней и круче качнулось все окружающее.
Но отец уже не стал наклоняться.
Не мог.
Видел, как почти еще совсем круглая буханка (за завтраком отрезал от нее единственный небольшой ломоть) колесом прокатилась по стежке, затем, вихляясь, отвернула в сторону и завалилась в густую траву.
Загнанно и умоляюще отец посмотрел на мать, и она ответила ему понимающим и сочувственным взглядом. Потому что и у нее уже не было сил наклониться.
Да и нельзя было теперь этого делать: ведь вот он уже виден, уже совсем рядом, военный эшелон!
Но встреча с сыном все еще висит на волоске. Паровозный гудок может в любую секунду, как бритвой, перерезать этот волосок, и самая горячая родительская надежда не сбудется. Вагоны протяжно лязгнут и этим лязгом хлестнут, как кнутом…
Да и не одна родительская надежда рухнет. Там, на разъезде, возле эшелона, таким же нетерпением живет еще одно сердце, сыновнее. Так что миг промедления может перерезать и второй волосок.
Тот волосок. Там. Волосок сыновней надежды.
Если бы остановка, пусть одна-единственная минута передышки решала их собственную жизнь — и только ее! — мать и отец остановились бы не задумываясь. Устало сердце, устала кровь, устало тело. Но сейчас…
Как можно остановиться сейчас!
Вот же, вот он — военный состав! Успеть к нему, успеть обязательно!..
И они продолжали бежать.
Последние метры пути и последние минуты, потраченные на этот путь, отец и мать никогда потом не могли вспомнить. Страх перед возможным паровозным гудком и боязнь, что не хватит сил на эти последние метры, вытеснили из сознания все остальное. А потом встреча с сыном… Она сразу и через край наполнила их той, до беспамятства праздничной радостью, которую не передать словом. И с которой могла соперничать разве что горечь ожидания поминутно близкой разлуки.
Матери и отцу всегда казалось, что, увидев эшелон, они тотчас увидели и Василия.
Они увидели его улыбающимся, торопливо бегущим вдоль эшелона навстречу, шутливо и звонко спрашивающим:
— Вы кого ищете?