И обращался ко мне:
— Видишь теперь, зачем это нужно? Чтобы вода не растекалась. А то березки не напьются и могут умереть. Понял?..
…Березки прижились. И мне кажется даже странным, почти немыслимым, что все могло быть иначе.
Чтобы эти деревца засохли?!
Я и сейчас не берусь представить себе их увядшими, — ведь к ним, к их корням, к веткам и, наконец, — это самое главное — к земле, принявшей их для жизни, прикасались руки отца!
6
А он так самозабвенно, с такой заразительной нежностью любил деревья!
И нивы тоже.
И травы.
Любил всю землю и небо. Только теперь, из своего сыновьего далека, я день ото дня яснее разглядываю в нем эту любовь. И удивляюсь, что раньше мало думал о ней.
А не этим ли чувством, не радостью ли своей слитности с окружающим — будь это зернышко на ладони или в половину земного круга заря — и увенчивается духовная зрелость человека?! Можно ходить по земле, не чувствуя ее под собой — и в прямом и в переносном смысле, — и, так и не почувствовав ее, сойти в нее же, то есть умереть. А можно едва ли не каждый час и миг по-иному и по-иному ощущать родную землю, как новые свои узнавания о ней. А главное — как исходное свое начало, ставшее одновременно и пульсом твоего сознания…
Сколько ударов в минуту делает этот пульс?
Определи — и сразу же поймешь свое состояние, вернее, степень своей слитности — все той же слитности! — со всем окружающим тебя миром красоты.
Эта слитность, часто думаю я, и есть, наверное, сущность человеческая. По крайней мере, такою она видится мне в отце. Не преувеличивая и не преуменьшая его скромную роль рядового жителя планеты, я говорю и думаю только о нем самом. А это значит — о пульсе его сознания.
Вот: уже нет отца в живых, уже и могила его нашлась, и я успел многое вспомнить о нем, о его делах и думах, вспомнить как о былом, ушедшем в прошлое, но стоило всплыть в памяти тому дню, когда отец сажал березки, — и я вышел как бы на второй круг воспоминаний.
…За этими березками мы ходили в лес все вместе. Мать собирала по пути какую-то привядшую траву для настоев, отец выискивал «поздоровше», как он говорил, деревца, а мы то принимались помогать ему, то затевали что-либо свое, детское. И пожалуй, ничем особым не «зацепилась бы» во мне та лесная вылазка, если бы, выйдя на обратном пути к опушке, отец не прошептал, остановившись:
— Эк, вишь, красотища!..
Мать подошла к нему, встала рядом, и они долго молча смотрели вдаль…
— Если б все это описать! — услышал я снова отцов голос. — Или нарисовать…
Удивленный и озадаченный, я тоже стал смотреть с высокой лесной опушки за речку, где опять начинался лес, но не увидел ничего, что, на мой взгляд, можно было бы описывать. Ну течет речка… Ну потянулись от нее на крутой взгорок молодые березы… Да еще то там, то тут меж березками осины.
У берез листья желтые-желтые, с блеском; у осинок — и того ярче, местами аж красные… И все. Если, правда, не считать, что все это еще и в воде вверх ногами видно. Там, где речка одним своим берегом круто в тот лесок вплыла…
Потом я не раз бывал на той лесной опушке, над речкой, смотрел вдаль, на заметно повзрослевший уже березняк с вкрапленными в него осинами. Бывал как раз и осенью, и ко мне легко, едва ли не чудодейственно возвращалась та, давняя картина.
Лес уходил от речки вверх широко, собранно и величаво. Уходил до самого горизонта — желтое, амфитеатром, половодье — и там, в глубине полукруглой дали, сине окантовывался поверху кромкой неба…
Помню: перейдя речку, мы пошли тогда по лесной тропе вверх, туда, к синей кромке. Нас тут же дружно обступило белостволье, стало тихо и проясненно, — и отец умолк, лицо его сделалось задумчивым, он часто останавливался, запрокидывал голову и, опершись рукой о какую-либо из берез, замирал…
Я ходил потом, после войны, и этой тропой. И опять ко мне возвращалось давнее. Но было оно уже не просто тропой, березовой чащей, тишиной, — я видел и воспринимал окружающее так, что мне становилось понятным все тогдашнее в отце: и задумчивость его, и размягченность в чертах лица, и что-то новое, немного таинственное в голосе.
Нет, белостволье, понял я, не просто обступало тогда нас, оно (только надо было чувствовать это) пеленало своей белизной, как легким шарфом.
И, пеленая, нежило.
Вошел ты — и тебя обгорнуло в чистоту, в ясность, омытую перед тем дождями… Кажется, что ты не просто видишь, а чувствуешь прикосновение берестяного снега.
А сверху медленно, прозрачным воском наплывает мягкость багрянца: по белизне — текучий, убаюкивающий шорох.