Выбрать главу

Вот стоит женщина… Грустно загляделась на поезд, прижав к коленям худенького, с льняными стрехами над ушами мальчика… И я почему-то подумал: под небом нет ничего, что было бы огромнее внутреннего мира этой женщины и его взаимосцеплений с земным и духовным, с прошлым и будущим, с тенью и светом.

Но как беззащитен этот мир перед всем, что враждебно ему!

В нем красовались дворцы и царства, возведенные детскими, отроческими и юношескими мечтами. Так явственно красовались!..

Все уже давно в руинах.

И сколько еще развалин и полуразвалин рядом: несбывшиеся надежды, любовь, которую, быть может, убила война или осквернила неверность… Но мир женщины не стал меньше от посетивших его несчастий. Напротив, он стал настолько же вместительнее, насколько раздвинули бы его и радости — приди они к этой, засмотревшейся на поезд, матери.

Правда, радости подняли бы в ее мире другие пологи, открыв не затененные, а светлые горизонты…

Женщины уже давно не видно, а мир ее все еще со мной. И я, безвестно для нее, в ее мире. Пусть выдуманном, если говорить именно об этой женщине, но, быть может, дважды, и трижды, и многократно правдивом для многих других.

Для Марии Феоктистовны, например, с ее тремя трагическими замужествами и такой неотталкивающей душевной сломленностью…

Для Аввакумова, умершего скорее не от чахотки, а от сознания все обострявшейся вины перед сыном…

Для бабушки Пелагеи, проводившей когда-то нас с отцом душевным напутствием: «Бог вам в сотоварищи»…

Для майора Кривени… Для Игната… Для Кордамонова… Для деда Даметыча…

Для оставшегося в моей памяти безымянным здоровяка учителя…

Для Гужилина, наконец…

За окном вагона промелькнула дачная платформа, с нее по ступенькам сходили двое влюбленных. Рука девушки в руке юноши… Припав к стеклу, я видел их дольше, чем женщину с вихрастым мальчиком, — влюбленные уходили от платформы в поле, навстречу ветру, зелени и золоту, под покров предвечернего неба. Вот сцепленные руки их стали плавно раскачиваться, шаг замедлился…

Им было хорошо.

А когда влюбленным хорошо, они хотят, чтобы дорога была длиннее, и уже одно это желание — бесконечность.

Сколь же должен быть велик мир, в котором бесконечность — только частица его!..

Под небом нет ничего огромнее.

И когда неоправданно убивают человека, то губят тем самым больше, чем просто жизнь. Губят огромный и неповторимо живой мир.

Мне тут же опять выкликнулось из того, давнего, — с переправы на Северном Донце (выкликнулось через сознание Василия):

«…Это лицо уже не оживет?.. Ужасно, ужасно… Верните глазам их осмысленность, оживите умирающие миры!..»

И добавилось — уже явственной радостью, что словно бы вдруг хлынула в меня через оконное стекло:

«…Посмотрите, как хорошо под небом, когда на земле не бесчинствует смерть!..»

Это родилось как-то само собой, просто и естественно — и все из той же думы моей об отце.

И об огромности мира человеческого…

Невдалеке, на взгорке, увидел я из окна, приютилось селеньице. Из-за крыши старенькой хаты вынырнул в небо колодезный журавль. И снова скрылся. Черпают воду. Сейчас студеная струя выплеснется из бадейки в ведро… Вот: вскинулся и, поколебавшись, замер журавль. Воды набрали. Кто-то, невидимый для меня, пошел от колодца с ведрами.

Пошел к своему дому, в свой мир, зачерпнув эту микроскопическую малость одного из земных благ.

Больше ему пока не нужно.

И высится над старенькой хатой веселый журавль, красиво спокойный и словно бы чуточку довольный собой.

А с бадейки, мысленно видел я, падают и падают обратно вниз, в глубинную прохладу колодца, — капли, капли, капли…

Поезд отдаляется, и журавль на глазах теряет себя в пространстве. И вот он уже не над крышей хаты, а в стороне от нее… Вот и крыши не видно, журавль теперь просто в воздухе, и кажется, что это не даль, не увеличивающееся расстояние, а именно воздух поглощает его и уносит из поля зрения.

Сколько раз видели это люди, но всегда иначе — и по-новому! — запоминали свои расставания с такими вот родными вешками и символами.

«Журавель вдалеке — что платок в руке…»

Это выплыло из-за вагонного окна как шепот ветра. Выплыло голосом матери. И мне осталось лишь подивиться, как это было кстати для той минуты.

Если есть в поезде кто-либо из жителей этого селеньица, думалось мне, он, наверное, смотрит и смотрит туда, где только что были видны крыши, а теперь вот, бессильно споря с небом, неясно темнеет под ним острый угол журавля.