И тут же голос его изменился, звонкость уступила место растерянности.
— Мама, что ты? Ну, мама…
Усилием воли отец остановил щекотно хлынувшую к глазам влагу, но она все же притуманила лицо сына.
Из всех вагонов высунулись головы, стихла страдавшая где-то в хвосте эшелона гармошка. Там же, а может, чуть ближе, оборвалась песня.
Странно: он сумел уловить это. Смотрел на трясущиеся плечи жены, с плачем целовавшей сына, на руки сына, обнимавшего мать, и внезапно — ясно и пристально — ощутил усилившуюся тишину.
Окутанный и оглушенный ею, отец покорно ждал своей очереди обнять Василия. И когда мать уступила наконец ему свое место, отец сначала поймал руку сына, пожал ее, потом, коснувшись второй рукой локтя Василия, легонько потянул его к себе.
Он обнял сына широко и бережно, будто принял наконец из рук судьбы свою сбывшуюся надежду.
Безмерно большую и, увы, безмерно хрупкую.
…Эшелон тронулся. Василий вскочил на висевшую из дверного проема лесенку, ему навстречу потянулись руки. И вот он уже стоит в проеме вместе с другими, улыбающийся, неожиданно по-новому близкий своей причастностью к таким же, как он, перехваченным ремнями людям.
Отец и мать с минуту идут бровкой насыпи рядом с эшелоном, но колеса постукивают все быстрее, все дальше улыбающееся лицо и вскинутая рука.
Отец останавливается и за плечо останавливает мать. Улыбки и лица Василия уже не видно, в проеме вагона теперь просто туман лиц, а вот и он тает, растворяется в сером движении, во все ускоряющемся мелькании и наконец исчезает.
Отец и мать долго не трогаются с места.
Уже и последний вагон пропал из глаз, и затих стук колес, и даже гудки паровоза едва слышны, а они все смотрят вслед ушедшему эшелону, который, кажется, не прошел по бегущим рядом с ними рельсам, а потянул за собой эту тонкую, непрестанно утончающуюся и потому такую ненадежную бесконечность.
Матери кажется, что не по стальным крепким рельсам, а по острию двух извилистых и ломких ножей пошел этот военный состав.
Долго ли тут до беды!
А отец думал о своем:
«На переформировку, значит… Значит, скоро опять быть Василию в бою».
И вспоминал короткий разговор с сыном:
— Силен германец, говоришь?
— Силен, ч-черт, — досадливо и чуточку нервно качнул головой Василий. И в голубых светлых глазах его мелькнула тень, точно что-то тяжелое и большое сдавило, уплотнило голубизну глаз, сделав ее темней и жестче.
«Зачерпнул, видать, не горсткой, а ведерком лиха», — подумал отец. Но не стал расспрашивать. Только напомнил:
— Как остановитесь — сразу напиши.
— От Феди нет писем? — спросил Василий.
— Нету.
— А от…
— Письма, видно, уже не доходят, — перебивая, уберег отец сына от еще одного болезненного прямого ответа. Хотя сам, не подавая вида жене, все с большим беспокойством думал о том, что больно уж затянулось молчание самого старшего и самого младшего из сыновей.
«Не по-доброму затянулось…»
О младшем, правда, тревоги было меньше. Все-таки не там он, не у самой границы. Хотя и далеко от дома. А вот Федор…
Где сын Федор сейчас?..
5
А был и Федор-младший в то самое время на волосок от вражьей пули.
Всего, как сказал бы отец, на полпосвиста.
И возможно, в тот именно день, когда отец и мать встречались с Василием. Федор не запомнил дату. Сколько ни вспоминал, не мог назвать точно. Но на всю жизнь сохранил в памяти — как это увиделось ему впервые — черный силуэт полувывороченной при падении дерева коряги, бесформенной и рвано-причудливой по очертаниям.
В широком всплеске лесной поляны, на которую сверху уже наплывал закатный багрянец, коряга походила на гигантского, прожорливо растопыренного и оттого чуждого, даже враждебного всему окружающему паука.
Враждебного и лесу, и небу, и солнцу.
А прежде всего им — двум или трем десяткам красноармейцев, поднятым перед рассветом по тревоге и брошенным через весь город в этот лес — на уничтожение невесть откуда взявшейся диверсионной банды.
Они не заметили, как прошло утро и чем оно кончилось, как переломился к угасанию день и когда подкрался к ним этот час…
Они шли цепью, фланги которой уже миновали линию коряги, а середина — пятеро вместе с Федором — только приближалась к «пауку». Каждый был настороже, продвигался медленно, и «паук» терпеливо подпускал всех пятерых ближе и ближе. Он был одиноко нем и мрачно уродлив на этой неживой поляне — и все подпускал, подпускал…
А потом вдруг взорвался винтовочными выстрелами.