Выбрать главу

Все пятеро мгновенно упали. И трое из них уже не смогли встать.

Трое — от трех выстрелов.

Их странно застывшие, навеки опечаленные лица, неправдоподобно пестрые от солнечных бликов, Федор увидел минутой позже. А перед этим он с непонятным для себя удивлением разглядывал бившегося под корягой в агонии немолодого, по-военному одетого мужчину.

Федор не знает, кто догадался метнуть под «паука» гранату, не знает, как сам уцелел от ее осколков, — одно только ощутил и понял он в ту минуту отчетливо: резкую перемену в себе.

Резкую и жесткую.

Выстрелы из-под коряги и желтоватый клубок огня в ее темном провале сломали в нем все его мирное и ясное прошлое. И пять патронов в обойме, которую он, готовясь идти дальше, вогнал в магазин карабина, были словно бы обломками этого прошлого, теми кусками его, какими он должен — и теперь непременно будет! — начинять патронник.

…Трое лежали на поляне рядом, непостижимо похожие и мертвенностью своей, и судьбой, и спокойствием. А в двадцати шагах от них торчала из-под коряги синяя, в рваных ранах рука, из которой, уже из мертвой, сержант с трудом вырвал обуглившуюся винтовку.

Он вырвал ее и тут же бросил туда, под корягу, в ее черный, и дымный провал, где виднелись еще два мертвых диверсанта.

Люди молча рыли на поляне могилу, молча смотрели в лица убитых красноармейцев и так же молча оглянулись на треск и жар полыхнувшего из-под коряги огня. И не сразу поняли, что это костер.

И что там, в нем, в его пламени, — трупы диверсантов.

И что разжег костер Костя (фамилию не сохранила память), близкий друг и тезка одного из погибших красноармейцев.

Костя не рыл могилу, не смотрел в лица убитых — он, бледный и почерневший, метался вокруг коряги, подбирая все, что могло гореть, и бросал, бросал в набиравшее силу пламя. И оно, крепчая, ярясь, хищно облизывая нависавшую над провалом сухую, с корнями, землю, выжигало и выедало предательский зев «паука».

Потом Костя, обессилевший, всем и всему чужой, неузнаваемый, сидел на пеньке у края поляны и плакал.

И эти слезы открыли Федору еще одно в нем самом: он понял, что приобщился к неразрушаемому братству людей, к которым смерть всегда более благосклонна, чем жизнь, и которые поэтому яростнее в гневе, но ровно настолько же нежнее в печали.

Глядя на плачущего Костю, на его сжатые, мелко дрожащие губы, Федор вдруг вспомнил отца.

Единственный раз, когда еще был школьником, видел он на глазах отца слезы, и вот теперь они так явственно выплыли из прошлого. А с ними — и все, до малейшей черточки, отцовское лицо: бледные скулы над впалыми щеками, жесткая печать губ, прямые морщины на лбу… Отец — скорбный, ссутулившийся — стоял тогда у самого края могилы, в которую только что опустили гроб с телом его фронтового друга…

Теперь вот плакал другой солдат.

И тоже плакал по другу.

Рядом лежали трое убитых, в двадцати шагах горели под корягой трое убийц, а между тем и другим, как между смертью и возмездием, безмолвно изливала себя солдатская горечь.

Сержант подошел к Косте, опустил ему на плечо руку, и тот медленно встал — будто было это исцеляющее прикосновение.

…Банду добивали на рассвете следующего дня, у непроходимого лесного болота. Пуля не настигла лишь одного из всей полусотни диверсантов: оставшись без патронов, он бросился по кочкам в глубь темно-зеленой топи, и по нему не стали стрелять. Только невольно вслушивались в жирное и жадное чмоканье тины, пока и над болотом и по всему лесу не метнулся затравленный и как-то враз пересохший крик.

Потому меняясь по четверо у самодельных носилок, красноармейцы несли тяжелораненых от болота к опушке.

«Так вот она какая — смерть, что приходит насильственно, — невольно думал Федор, придерживая пальцами на плече рукоятку носилок и глядя в бледное лицо лежавшего на них красноармейца. — Где-то она рядом, совсем недалеко от этого запавшего лица, от русых, ежиком, волос, от рук, одна из которых прибинтована к груди, а вторая, такая же бессильная, вытянулась вдоль тела».

Рукав гимнастерки на раненом был разорван, и рука красноармейца виднелась почти вся. От запястья до плеча. Федор хотел поправить рукав, но не смог дотянуться до него. А шаг сбил. Шедшие впереди обернулись, посмотрели на рукав, понимающе кивнули.

И шли они в молчании дальше, прислушиваясь к стонам раненых и думая, наверно, о том же:

«Вот она какая, оказывается, смерть, что приходит насильственно…»

6

Теперь о себе.

Хотя кто в мире, рассказывая о самом себе, может категорически утверждать, что это только его жизнь, его биография?! Ты сам, говорил кто-то из философов, только в себе самом. То есть перед своей совестью. Да еще в интимные минуты. А за пределами этих узких сфер ты капля в волне, песчинка в бархане, струйка в порыве ветра…