Выбрать главу

С грядущим диалоги и споры ведут народы…

Нашим будущим, если забегать вперед, была, как известно, Победа.

Смертно трудным будущим была она.

Но — была!

7

Летние ночи короткие, но отцу они казались безрассудно и тягостно длинными. И он часто вставал по ночам, выходил во двор, притулялся к крыльцу плечом и подолгу стоял в таком положении молча, отрешенный от всего, кроме своих дум.

А они роились, роились…

Отцу казалось странным и несправедливым, что на земле, одинаково дорогой для каждого, кто ее любит, да как раз в лихую-то пору, все поставлено так нерачительно. Отчего это одни, любящие свою землю, сразу же захватываются круговоротной силой войны, а другие невольно, даже против своего желания, остаются в стороне? И ждут да ждут (слово-то какое вялое, не ратное!) своего часа…

А надо бы, казалось отцу, чтобы все разом, все до единого, наваливались, коли уж сызнова сунулась чужая морда, и без сна да без роздыху били и били.

Да так, чтобы и мышиная норка в настывшем поле не была безопасна для ворога.

Чтобы каждый кустик и каждый пень лесной, и мшаник болотный, и заборная щель, и окно — чтоб все это целилось и стреляло, поджидало, выискивало и обрушивалось карающей ненавистью.

И неостановимой яростью.

Яростью огня — так огня, ножа — так ножа, гранаты — так гранаты…

Захваченный и растревоженный этими думами, отец не замечал времени, не чувствовал, как ныло плечо, которым он прислонился к острому ребру косяка, не сразу спохватывался, когда во двор и в сад по-летнему проворно прокрадывался рассвет.

Отец отчетливо видел в воображении все таким, каким оно мерещилось ему. Видел потому, что почти с отчаянной жаждой желал, чтобы все было именно так. И когда, распалив себя силой воображения, отец утрачивал на миг ощущение действительности, у него сами собой сжимались кулаки и он готов был немедленно идти, бежать, ехать… Только бы вырваться из этой несправедливой теперь тишины туда, где все — от мышиной норки до заборной щели — уже выслеживает, настигает, прицеливается, стреляет, бьет.

И тут ему отчетливо — в который уже раз — вспомнилось лицо райвоенкома: затопленные усталостью глаза, капли пота на рыжих залысинах и тяжело, переутомленно шевелящиеся губы:

— Хлеб уберите, потом суйтесь с заявлением.

Военком зло, через весь стол кидал какие-то квадратные бумаги и добавлял:

— Читай, коли такой грамотный: хлеб и хлеб! Понятно? Таково требование. Или там, — он поднимал вверх брови, — меньше нас с тобой знают?

Только это и отрезвляло, возвращало на землю и преображало картины, которые только что рисовались воображению.

«Хлеб и хлеб…»

Отец замечал наконец, что проклюнулось утро, что уже совсем светла и явственна на фоне синего неба верхушка огромного тополя по ту сторону улицы и что все чаще мелькает в окне озабоченно-тихое, бледное от бессонницы лицо жены…

«Хлеб и хлеб…»

С этим и отрывал он свое онемевшее плечо от косяка, входил в хату. Наскоро умывался, так же торопливо завтракал и отправлялся на бригадный двор, а оттуда, после «наряда», — в поле. К этому самому хлебу, который конечно же нужен войне не менее, чем солдаты.

Так заканчивались ночные бдения отца, когда, неизменно возвращаясь к одному и тому же, плыли по кругу его тревожные думы.

И ту ночь, после встречи на железнодорожном разъезде с Василием, отец тоже наполовину провел во дворе. Но теперь он уже не рисовал картины мысленно, теперь война — близкая, уже кровно осязаемая, настоящая — была заново открыта и заново понята отцом. И он не мог не верить своему открытию и тому, как уразумел его, — потому что открыл и понял эту, нынешнюю войну по взгляду родного сына.

В девятнадцать лет глазам, совсем еще юношеским, не под силу вмещать в себя столько душевного смятения, перемешанного, как это ни странно, с грустью, если они не вкусили безрассудства и жестокости, не запечатлели всесилия злости и бессилия жалости, не видели безвременно умирающих друзей. Умирающих насильственно, казненных вероломством и дикостью и, как ни трудно в это верить, по воле одного лишь человеческого безумия.

Это понимал отец как солдат.

И понимал скорее не рассудком, а сердцем.

Он, знавший войну, как знают давнюю застаревшую боль, вдруг обнаружил, что войны всегда начинают свое моровое шествие с распятия молодости. Они готовы — дай только волю злым силам! — устилать и устилать свои дороги трупами почти еще безусых юнцов.

Отец вспомнил тысяча девятьсот шестнадцатый год: ему было девятнадцать. Теперь вот тысяча девятьсот сорок первый: Василию девятнадцать…