Команда эта перекатилась по линейке, от землянки к землянке дважды или трижды, пока дневальные не заметили, как я выбежал на тропку, что вела к штабу.
Мне еще нет восемнадцати, но колеса и моего времени уже вертятся по-военному. Уже более двух месяцев я курсант учебного батальона, звание мое — замполитрук, а место жительства — длинная, похожая на овощехранилище землянка. Только вместо отсеков в этой землянке двухъярусные нары по обеим сторонам, а с торцов — канцелярия и каптерка, ружейная пирамида и красный уголок. На нарах все еще (это значит те же два с лишним месяца) не матрацы, а хворост. В ружейной пирамиде не винтовки, а деревяшки.
Все фронту! Запасным полкам — потом.
В восемнадцать неполных лет я, кажется, могу (дайте только умение!) написать трактат о бренности людского бытия. Военная невзгода уже проехалась по мне и так и эдак: я не знаю, где мои отец, мать, два старших брата.
Они, разумеется, не знают, где я…
Брошена учеба… Дни и ночи — это строевая, тактическая, огневая и… землянка. Все, о чем мечталось, стало далеким и даже немного смешным.
Словом, за плечами восемнадцать лет, а на плечах… война. И угнетающая неизвестность.
А то, что известно и становится известным ежедневно, тоже угнетает. Сводки Совинформбюро напоминают непрекращающуюся жестокую игру в разочарование: какое направление, какой участок фронта разочарует больше…
А войска туда все идут и идут.
Отовсюду!
Из нашего полка, Н-ского запасного, — тоже.
Каждые три месяца несколько полнокровных маршевых рот спускаются от места нашего расположения к реке, идут по мосту в город, далее, окраинными улицами, — к вокзалу, а оттуда, эшелонами, — на фронт.
На передовую…
На передовую…
На передовую…
Рота за ротой… Эшелон за эшелоном…
— Замполитрука второй роты — к комиссару!.. — крикнул еще раз, уже за моей спиной, зазевавшийся дневальный.
«Зачем бы это?» — пытался я представить себе причину вызова, но ничто убедительное не приходило в голову. Да и времени на раздумье было не так уж много.
Штаб батальона, не столько срубленный, сколько наскоро сбитый домик, ютился на краю поляны. От землянок до него ходу пять минут. Я уложился, наверное, в три — что-то подгоняло меня, и я почти бежал.
Дверь к комиссару прямо с улицы, а там, за нею, я знаю, всего два шага до стола.
— Товарищ комиссар, замполитрука второй роты прибыл по вашему при…
Комиссар оборвал мой рапорт:
— Ваш отец здесь…
Из «титулованного» военного меньше чем за мгновение вынырнул восемнадцатилетний мальчишка. Слово «отец» сшибло с него все, во что он только что был «завернут», — от ранней «титулованности» (замполитрука, четыре треугольника на петлицах!) до той смешной и наивной рисовки, которая бывает свойственна юности. Вместо всего этого — почти детский вскрик, вызвавший улыбку даже на лице комиссара. Крик из двух переполненных волнением слов:
— Где он?!
Отец сидел на котомке у самой двери. Войдя, я не заметил его, а потом, подняв при докладе руку, заслонил его собственным локтем.
Комиссар кивком показал в сторону отца и снова (или мне только показалось?) улыбнулся.
Отец встал…
На меня смотрели сильно запавшие глаза, и я прочел в них не только радость, — во взгляде отца, сгустившись до немого крика, трудно скрываемое, угадывалось страдание. Это были и боли пережитого, и недуг, и крайняя человеческая усталость.
Мы обнялись, но отец уклонился от поцелуя в губы, и я понял: ожила «палочка Коха». Тот самый «дротик», что когда-то, движимая злобой бессилия, метнула в него смерть.
Отец догадался, что я подумал об этом, и, когда мы вышли из штаба, сказал:
— Да, сын, списали меня. По чистой. Как говорится, ни в седло уже, ни пёхом… Легкое подкачало.
Я растерялся, не зная, как быть дальше.
— А теперь… что же?.. Куда?.. Места наши когда освободят?
— А ты веришь — освободят?
Мне показалось странным, как отец произнес эти слова: в голосе ни сомнения, ни отчаяния и — пристальный, напористо спрашивающий взгляд:
«Ты веришь?..»
Я не понял его и удивился:
— А ты… не веришь?
— Нет, ты, сын, ты скажи, — торопливо и горячо настаивал отец.
— Конечно, верю. А как же?!
С лица его, как тень, сошло напряжение, отец облегченно улыбнулся и сильно, глубоко, будто дыхание его перед этим было долго и выжидательно выключено, вдохнул в себя весенний воздух.
— Хорошо это, — удовлетворенно сказал отец.
— Что — хорошо? — опять не понял я и вопросительно посмотрел на него.