Выбрать главу

«А как же? Продолжим».

— Так вот, о добре и зле. — Учитель кинул ногу на ногу и обхватил коленку переплетенными в пальцах руками. — Значит, говорите, нет над ними власти, кроме власти всевышнего?

— Никакой другой, кроме божьей, — подтвердил священник.

— Ни над добром, ни над злом?

— Святая истина.

— Но ведь тогда все злодеяния людские нужно отнести за счет господа!

— А ратоборцы, сподвижники?.. Кто они у добра и кто — у зла?

— Ратоборцы, сподвижники, — поморщился учитель. — Слова-то какие! Стариной за километр от них…

— Слова не стареют, — прервал учителя отец Валентин. — Стареем мы, люди, в тщании своем докопаться до истины, отворачиваясь от нее.

— Опять свое, — нетерпеливо отмахнулся учитель.

А отец Валентин продолжал:

— Всевышний властен над всем, но понятие о сотворяемом он отдал людям. Разве не каждому, кроме младенца и тронутого разумом, вы можете сказать: «Ведаешь, что творишь?» И разве понятие это служит не добру? Не за него ратоборствует? — Последнее слово отец Валентин произнес с намеренным, откровенно вызывающим усилением.

— Понятие о сотворяемом не дается, оно приобретается…

— А совесть? — опять оставив без внимания слова учителя, наступал отец Валентин. — Совесть, которая также дана человеку богом?.. Она служит только добру. Из ее чаши утоляют себя жажда любви к ближнему и жажда доброго деяния. Все подвиги и высокие самопожертвования совершены совестью.

— Да, но понимают люди совесть по-разному. И кроме того…

Но отец Валентин и на этот раз «не услышал» учителя, продолжая:

— А отрезвляющее нас чувство стыда? А возвышенный пример доброты? Порыв признательности? Протесты вашего же собственного сердца, когда что-то мелочно-личное толкнуло вас в объятия порока? А благостный урок страдания?..

«Благостный урок страдания…»

Эти слова и пришли мне на память, когда я слушал грустные откровения майора Кривени и чувствовал, как «новый» Кривеня заслоняет и подавляет во мне Кривеню «старого».

Тот, давний, — это Кривеня до «урока страдания»; этот, новый, — после…

Вот он протягивает мне руку, сильно жмет мою, с прежней пристальностью вглядываясь в меня. Не отпуская руку, объясняет, где можно купить цветы. А сам все смотрит мне прямо в зрачки и вдруг, спохватившись, говорит:

— Извините меня, что так разглядываю вас. Но сейчас мне взбрело в голову… знаете что?

— Не знаю, товарищ майор.

— Мне кажется, что вы… — он виновато усмехается, делает паузу и, точно набравшись решимости, заканчивает, — похожи на того курсанта.

Теперь уже обе его руки на ремне, пальцы нервно теребят бляху. А глаза грустно и беспокойно ждут ответа.

И я не мог не признаться:

— Да, это был я.

Он отвел глаза, наклонил голову, стал разглядывать свои сапоги. Глухо сказал:

— Вот видите, как бывает. Не серчайте.

— Что вы!

Кривеня поднял глаза, они были темными и неживыми. Но тут же прояснились виноватой усмешкой.

— И за картинку, что я нарисовал, не обижайтесь, ради бога.

— За какую картинку?

— Ну как же… «Безусый… желторотый… на пушке молочко…» — Кривеня пристыженно и досадливо махнул рукой и, снова протянув мне руку, сказал просительно: — На обратном пути подверните к окошку. Ладно?

Я согласно кивнул.

А Кривеня добавил:

— На меня, правда, эскулапы что-то сейчас зарятся. В госпиталь сватают… Ну да все равно: подверните, если не в труд.

— Что-либо серьезное? — спросил я, обрадовавшись перемене разговора и думая, что ухожу от неприятной для моего собеседника темы.

Но то, о чем я спросил, было, наверное, еще больнее для него.

— Серьезное? — переспросил Кривеня и нервно помял зубами верхнюю губу. — Как вам сказать?.. Во всяком случае, не шутейное.

Наступила неловкая минута, но Кривеня тут же нарушил молчание:

— Так до встречи, значит?

— До встречи.

Он с силой тряхнул мне руку, коснувшись одновременно второй своей рукой моего плеча, и торопливо зашагал по перрону обратно, к воинскому залу.

3

Идя от вокзала через площадь, в сторону моста, где, по словам майора Кривени, «какие-никакие, но можно найти цветы», я с удивлением думал о том, что слова отца Валентина, священника, уже, оказывается, «работали» во мне. За что-то зацепились, во что-то проникли и — вот, как чуткий, все с полуслова понимающий прислужник, явились по самому первому зову житейского размышления.

«…А возвышенный пример доброты? Порыв признательности? Протесты вашего же собственного сердца?..»