Выбрать главу

Голос учителя смешивался с ветром и оттого становился как бы звонче, даже напевней:

— Последней Славой награжден посмертно.

— Человек!..

— А вот гляди ж ты… Хотя…

Учитель вернулся в прежнее положение, заговорил глуше и с сожалением:

— Хотя, сказать по правде, так и винить его трудно. Ну скрутило его, как говорят, по части чувства, увлекло… Но тому виной было, скорее, не легкомыслие. Мамаша у нас больно… как бы вам сказать… с характером… Как-то услышал я во время их размолвки — отец говорил: «За девять лет — ни одной улыбки… Чем сердцу жить прикажешь?» Ну да не будем об этом — внезапно оборвал он свои мысли и досадливо махнул рукой. Прошлое дело. Что ворошить! А вот о священнике еще кое-что примечательное могу сообщить. Хотите?..

И рассказал:

— В селе нашем видели его. В сорок втором, что ли. Зимой. Немцы схватили кого-то из их отряда, собирались повесить публично. Помост небольшой сделали, виселицу, все такое. А как раз в полдень — понимаете, не ночью, а средь бела дня! — партизаны… Отбили они своего, в холодном сарае почти замерзшего нашли… Говорили, умер он к вечеру… Так вот: признала вдруг одна старуха отца Валентина. Тогда еще — Владимира. Нес он на себе того, полузамученного, из сарая к саням… Ну, а бабье удивление сами знаете какое. Вскинулась старая — и к ногам святого отца с причитаниями: «Ты ль это, батюшка?.. Как истен бог — ты. Молви же слово свое, тебя ить нам богородица послала…»

Он — поднимать ее, а она ни в какую. Молви слово — и все тут… Что было делать? Тем более что вокруг стояли уже и старые и малые. Все село. Дал он знак вознице — сани уехали. А он — к тому помосту, что немцы соорудили. Поднялся на него и так, рассказывают, говорил… Под виселицей стоя… У людей мурашки по спинам. Женщины в слезы, старики, какие там еще оставались, за топоры. Кто-то уже рубил виселицу, запылала комендантская хата…

Учитель умолк, словно бы устал, а после длинной паузы добавил:

— Каратели, правда, отыгрались потом зверски. Село сожгли, людей пороли, некоторых расстреляли. И до батюшкиной жены добрались. Вместе с ребенком ее… — учитель сделал какой-то неопределенный рывок рукой и, быстро раскурив новую папиросу, снова высунулся в окно.

Я не решился расспрашивать его о подробностях расправы с семьей отца Валентина, и мы долго молчали.

И ушел учитель молча. Повернулся, открыл купе, нырнул в него, и вскоре там вновь послышались его и отца Валентина голоса.

Теперь я вслушивался в возобновившийся между ними спор (и прежде всего в слова отца Валентина) как-то совсем по-иному. Рассказанное учителем поразило меня. «Искусство проповеди? — думалось мне. — Да. Но и страницы жизни редкостные… Из мага красноречия этот человек, в моем представлении, вдруг превратился в обладателя по-военному незаурядной биографии. Впрочем, оставшись одновременно и тем же самым магом… «Что здесь над чем?» — невольно задавал я себе вопрос и, веря и не веря, убеждаясь и сомневаясь, повинуясь власти слова и сопротивляясь ей, пытался найти в отце Валентине какое-то «среднее арифметическое».

И не находил.

Но — слушал.

Поезд тем временем начал постепенно замедлять ход и скоро остановился.

И голоса споривших стали еще слышнее.

— …Моральные уроны, говорите?

— Да. Есть в человеческой жизни духовные категории, которые нельзя разрушать, ничем не заменяя.

— Что же это за категории?..

Вслушиваясь, я не сразу заметил нового пассажира. От дальнего тамбура шел, всматриваясь в таблички на дверях, мужчина.

В неярком вагонном свете трудно было разглядеть его лицо, а чем-либо особым в своей фигуре он в глаза не бросался. Человек как человек. Чуть выше среднего роста, не обделен и в плечах, плотной кости. Одет по-дорожному, без галстука. Рукава сорочки до локтей закатаны, на левой руке — пиджак, в правой — небольшой баул.

— …Потому-то, — доносилось из купе, — будь моя воля, я — и именем бога (для тех, кто верит в него), и властью разума — приказывал бы людям одно: думай, на что идешь. Думай, что творишь. Думай! Жизнь человеческую украшает не слепая заданность поступков и дел, когда движущей силой становится догма или вера в идола, а сознательная, умственная и мускульная работа на общее благо…

Эта длинная тирада, почудилось мне, и остановила нового пассажира именно перед нашим купе. Он поздоровался, спросил, не входя, какая полка свободна, поставил на нее, опять же не входя, свой баул, кинул на него пиджак и отошел к соседнему с моим окну.

А из купе — опять (неспешно, с расстановкой: отец Валентин говорил теперь, видимо, о самом главном в своих убеждениях):