Выбрать главу

И все же я не переставал надеяться. А в ту минуту, пожалуй, надеялся еще больше. Я знал, что теперь не сотни и сотни верст, а всего лишь минуты ходьбы отделяют меня от места, где были произнесены отцом его последние слова.

Самые последние.

Или это было всего лишь одно-единственное слово? А может, и не слово даже? Последним мог быть просто бессильный вздох, вместивший в себя целый мир невысказанной и непередаваемой в слове тоски по всему, что горько и невозвратно уходило от него.

Вернее, от чего и из чего он уходил сам. Только не по своей воле…

Так вот: я знал, что нахожусь теперь не далеко-далеко от этого места, а совсем рядом. Что именно это небо и такие вот утра под этим небом глядели тогда в окна палаты тяжелораненых. И что, наверное, есть деревья, которые росли и растут под этими окнами. И что есть…

О, эта мысль меня совсем обожгла, до сих пор она почему-то ни разу не пришла мне в голову: да, да, видимо, здесь есть люди, работавшие тогда в госпитале, а значит, входившие в ту палату, к «тяжелым». И, значит, видевшие, а возможно, и слышавшие моего отца в его последнюю минуту. Ведь были же в госпитале и врачи, и сестры, и няни. И хотя госпиталя уже нет, разве не мог кто-либо из них остаться здесь, в Кукотине?!

Нет, я все-таки продолжал надеяться. Сомнения мои таяли, и я взял из рук женщины цветы почти с уверенностью, что положу их на могилу отца еще не увядшими.

Я не сказал женщине, что у меня в чемодане лежал маленький, завернутый в целлофан букетик, купленный мной на пересадочной станции. И что вез я с собой еще и горсть земли, которую взял с нашей сельской усадьбы, чтобы смешать ее с той, которая навеки приняла в себя останки бесконечно дорогого для меня человека.

Я не сказал об этом женщине потому, что видел, как наполнена она и сочувствием и волнением, как искренне захвачена желанием исправить мою ошибку. «Разве можно ехать разыскивать родную могилу без цветов! Ох уж эта молодость, эта неопытность!» — читал я в ее глазах. И что-то удержало меня от самооправдания.

— Спасибо, мать…

— Да что там!..

— Как зовут вас?

— Марья Феоктистовна.

— Спасибо, Мария Феоктистовна, — еще раз поблагодарил я женщину.

Она ответила мне одними глазами: блеклые веки ее медленно, опечаленно закрылись и так же медленно, так же опечаленно поднялись. Мария Феоктистовна знала, что в такую минуту не говорят ни «час добрый», ни какие бы то ни было другие слова. Что тут скажешь!, Только взглядом да еще горько сочувственным кивком и передать ответную боль…

Я поклонился Марии Феоктистовне и пошел вниз, к мостку. А обернувшись через некоторое время, увидел ее на том же самом месте. Мария Феоктистовна стояла, скрестив на груди руки и слегка склонив набок голову.

И опять я невольно подумал о том, что все это время она была и с моей и с какой-то невысказанной своей бедой, тенью лежавшей на поблекшем лице. Сочувствие и сострадание к другим — это ведь всегда дети наших собственных драм и тревог. Никто, как говорили древние мудрецы, не становится добрым случайно…

Дорога, по которой я шел, сбежала в низину, к мостику через неширокую протоку между двумя прудами, а потом, точно испугавшись слишком уж допотопного вида стоявшей справа крохотной фабрики, вильнула в сторону от нее и повела меня обычной сельской улицей.

Скоро, упершись в песчаный, поросший вековыми соснами холм, дорога раздвоилась: одна ее ветвь отвернула вправо и почти тут же пропала за двухэтажным, похожим на школу домом, а вторая, полуобогнув холм, заскользила по песчаному спуску вниз.

Я подумал, что неплохо бы, как и советовала Мария Феоктистовна, спросить у кого-либо, как идти дальше, и глянул по сторонам. Поселок был по-раннему безлюдным, нигде ни души. Хотя во дворах уже там и там хлопали и скрипели двери, лаяли собаки, кричали петухи.

Увидев в отдалении колодец, я стал ждать: должен же кто-либо пойти за водой.

Ждать пришлось недолго. В самом ближнем от меня доме протяжно заскрипела калитка, в ней тут же показались ведра, а следом за ними, одновременно, взлохмаченная голова и длинная, странно прямая нога. Мне показалось, что человек с трудом протискивается через калитку. Но вот он протиснулся, и я увидел высокого мужчину, одетого в заношенные армейские брюки-галифе и видавшую виды гимнастерку. Мужчина был простоволос, с заспанным и небритым лицом. Подойдя, я понял, почему он с таким трудом протискивался в калитку: из левой его штанины виднелся коричневый, с металлическим кольцом внизу протез. На вторую ногу была надета истоптанная спортивная тапочка.

Заспанный и небритый, мужчина тем не менее выглядел молодо, лет на тридцать, не больше. На меня вопросительно вскинулись и быстро смерили с ног до головы подвижные серые глаза.