Нет, конечно же не в таком, как штыковая схватка, и, может, даже немного забавном, но все же помнится мне это с самого детства. И помнится по-доброму, так, что отними этот штришок у памяти — и будет она невосполнимо обеднена.
…Зной в наших краях стоял тогда небывалый. И было не просто жарко, а до удушливости тягостно, день за днем, неделя за неделей никак не спадала жара. И становилось между небом и землей как в прорезиненном мешке.
— Ну копит, копит гдей-то громодей силушку, — задумчиво и с опаской поглядывала на небо мать. — Жди-ко — отыграется…
И отыгралось.
Поначалу в тот день, как всегда, занялось: проклюнулся, как говорила мать, «глазов ключик» — самый первый рассветный луч, веки нам отмыкающий… Потом полыхнуло уже вовсю, но безросно. Только, правда, солнце было словно б тонким шелком затянуто.
А к полудню, как раз к обеденному времени, далеко-далеко над полем (то место у нас называется Смотровым Ладом) присинилось спонизу, и синева эта росла, росла. Все по кругу. Не вверх, не по склону неба, а вправо и влево над полем. Вверх тянуться словно бы тяжело было синеве, и она бессильно расплывалась по горизонту. Но когда почти кольцом облегла округу, сил у нее прибавилось, и она, местами уже дымно-седая, местами черная, поползла к солнцу.
И закрыла его.
И, словно бы наконец удовлетворенная, басовито, с прихрапом, рокотнула.
И еще раз.
И тут же, будто ей удалось раздробить солнце, кинула сначала, вразброс, тонкие и путано-длинные куски его, а вслед — чуть сплющенные шары, которые рвались уже над самым селом.
Длилось это с добрую минуту: ослепляющая яркость с мгновенными слабыми угасаниями, — затем столь же долго колебал небо и землю гул.
И пошел дождь.
Пошел неторопко, совсем заурядно: редкие капли — на землю, длинные, косым пунктиром — по оконному стеклу.
Дождь тут же вроде и прекратился, затих, а уже в следующее мгновенье упал сверху — из гула и вспышек — шипящей плотной массой. Она низринулась нам во двор (мы все были дома, обедали) с каким-то рыком, и еще темнее сделалось в хате. В эту темень, исподтишка кинуло град, стекла недружелюбно, холодно зазвенели.
Но скоро отец стал все тревожнее поглядывать за окно, сокрушенно покачивая головой, затем поднялся и, сняв с гвоздя брезентовый плащ с капюшоном, вышел из хаты. Мы тут же увидели, как мимо окон, в ливне, мелькнул малоотчетливый силуэт.
А с неба все лилось и лилось. Шум и плеск падающей воды смешивались с похожими на дробление камня перестуками грома, тугие, как бы напряженные струи-струны тускло высвечивались в отблесках молний…
Сколько это длилось?
Час?.. Два?..
Отец говорил — минут сорок.
И за эти сорок минут все окрест переменилось. Выбежав из хаты, мы не могли узнать двор, поле, улицу. С каждого пригорка и бугорка текло, журчало, там и тут темнели мутные лужи, огород стал грязным месивом, в саду, сквозь ломь веток, как снег, белели сбитые градом и водой яблоки.
Самое же удивительное открылось нам за садами и огородами, там, откуда, далеко вверх и вниз, была видна наша Росница.
Да скорее и не сама речка была обычно видна, а ее лилово-зеленая пойма, поросшая ольховником и красноталом. Белесая же лента Росницы лишь кое-где поблескивала из этих зарослей, спокойная и гибкая, местами такая узкая, что можно было с разгону и перепрыгнуть ее.
Такой мы привыкли видеть Росницу.
А в тот день, после ливня, речку нельзя было узнать. Переполнясь, она наплыла в обе стороны на луговины, а кое-где и на огороды и текла теперь, быстрая, злая, затопившая кусты и деревья, ошеломляюще широко.
У торчавших из воды кустов густо скапливалась грязно-рыжая пена, течением разрывало ее и уносило. И вперемешку с ней несло водой разное: бревна, копны сена, поваленные деревья, даже пчелиные ульи…
Выбежав за сады, мы увидели отца. Он стоял у самой воды. А на том берегу стоял Павлантий. Они громко, невесело о чем-то переговаривались, потом кто-то из них вдруг крикнул:
— Гляди-ко, гляди-ко…
На той стороне, где стоял Павлантий, вдоль воды, по огородам, с тревожным отрывистым ржанием бежала лошадь. Временами она бросалась к воде, даже с разгону вбегала в нее, но быстрое серединное течение, видно, пугало лошадь, и она возвращалась, устремляясь снова вдоль реки.
— Так это же наша Голубка, с бригады! — крикнул отец. — Видно, с ее малым что-то…
А «малого», Голубкиного первенца, резвого, солнечной масти, с притемнением на холке и по крупу жеребенка, несла вода. Испуганный градом, он метнулся от табуна, не разглядев за ливнем прибывшей воды, потом, видно, оступился на выемке или коряге, и течение подхватило его, сместило к стрежню.