— Топляк? — невольно вырвалось у меня.
Возница, молодой небритый мужчина, удивился.
— Откудова знаешь-то?
— Да вот… давние знакомые…
— А-а…
Я долго смотрел вслед подводе, узнавая и не узнавая в этой хромой лошади былого голосистого резвуна. Широко и пронзительно взрывалось когда-то над Росницей, над всем выпасным лугом его веселое, сильное ржанье…
Подвода поднималась от моста в гору, и я видел, как, припадая и припадая вправо, словно все время ступая одной ногой в дорожные колдобины, Топляк старался и тут, на подъеме, не убавлять свой привычно торопливый шаг.
Было это совсем близко от того места, где в нежданный день летнего паводка отец и Павлантий вытащили из разыгравшейся воды утопавшего жеребенка.
Не для того ли вытащили, чтобы и коню горько довелось познать великое военное бедствие?..
«— …Крепко привязал-то? — выкликнулось мысленному слуху из прошлого.
— Крепко…
— Ну давай!..»
…Унесла Росница воду, а вот голоса, что звучали над ее небывалым разливом, живут.
14
И еще вспомнилось мне.
В руках у меня «похоронная», рядом, отвернувшись к окну, — мать, а вокруг отчужденность и пустота. В хате почти все то же, что было при отце, и вместе с тем все уже как бы иное: утратившее смысл, ненужное, даже угнетающее.
Потом, с течением тех немногих часов, что я провел дома, все заново ожило для меня.
Все, до последней мелочи.
И не только ожило, а еще наполнилось и новым значением, часто непредвиденно красноречивым. В поле зрения оказывалась какая-либо из вещей, и от нее прорывался в прошлое, в довоенную жизнь нашей семьи, сноп света. А в свете том, в его расширяющейся дали мгновенно оживал отец. Контрастно высветленный, никогда и никуда безвозвратно не уходивший, наполненный спокойной энергией хлебороба и главы семьи. Образ его тут же заслонял собой то, что напоминало о нем, и я по-новому прочитывал давно знакомые мне страницы «домашней хроники».
В мире нет ничего быстрее мысли, и я то и дело переносился ею в наше село, на порог отчей хаты…
У нас в горнице, на самодельном столике, где появился и первый букварь (пошел в школу брат Федор), и самые первые в доме ученические принадлежности — линейка, циркуль, транспортир, лекало, — на этом столике, в один из дней, когда был школьником уже и я, прибавился еще один предмет. Как и все другие, он считался «учебным пособием», но занял на столике особое место…
Мать рассказывала:
— Были мы с отцом в городе. Сустречь покрова́м аккурат. Землю кой-где уже прихватывало, зима прямо глазу виделась, и думка в голове, само собой, одна стояла: зимнего чего купить. Из одежи. Кому ботинки, кому пальтецо. Давненько и для самого его, отца значит, приглядывала я подходящую одежину потеплей. Пообносился он к тому времечку. А пора была горюшная, тридцать третий год, только-только из голодовки выбираться начали. Все, что раньше нажили из вещей, проели. Ну и присматривались мы в магазинах — чего б такого купить, чтоб не дюже накладно. Приглядели, помню, одному ботинки, другому шапку да сорочку, третьему штаны. А как до самого очередь дошла, махнул рукой и шутливо так сказал:
«Погодим со мной, Мань. А то шибко хату обновами завалим».
И как-то потайно отвел глаза. А я это самое в нем уже знала, потому поняла: что-то задумал он по-своему сделать.
Спросила — смеется опять:
«Может, я весь белый свет хочу в дом».
«Какой это, — спрашиваю, — белый свет?»
«А такой, — говорит, — круглый».
Я рассердилась, а он опять весело так мне:
«Иди к подводе, подожди меня там. Я сейчас».
И пошел. Через улицу, к Дому Советов, быстро зашагал. И вернулся тоже быстро. Я увидела его, как только он из-за водокачки, что у Старого базара, вынырнул. Присмотрелась — несет сверток в руках. Ближе подошел — вижу: большое что-то в рыжую бумагу завернутое. И в самом деле, вроде круглое. Как он аккурат и говорил. Глаза у него и виноватые, и веселые тут же. Кладет сверток в повозку и наперед меня утешает:
«Дети, Мань, порадуются».
«Чему же это они, — спрашиваю, — порадуются?»
«А покупке этой».
И тут же, всурьез теперь, видно заметил, что я серчаю:
«Очень это для них надобно. В учебе. Понимаешь? Для такого дела нельзя скаредничать».
Развернула это я покупку его, и стало мне невмочь глазам своим поверить: в бумаге-то завернут был этот… как его… до сих пор название забываю… во-во: глобус этот самый. Так он красиво заголубел в нашей повозке, серед целого-то базару, что аж стали люди подходить поглядеть. И сама я, грешное дело, прилипла обоими-то глазами к диковинной покупке. А в душе гдей-то дрожь: это ж, думаю, сколько денег отвалено? Глянула на отца, а у него такая радость на лице.