Напарник (его звали Прокофием, и был он из соседнего с нами села) пощадил отца, разделив вину за скривленную пилу на двоих. Отец понял это и возразил:
— Что вкось пошли — то моя вина. Ослабли руки, рано впониз веду.
Прокофий будто ждал этого признания, не решаясь заговорить о болезни и о лечении первым.
— В больницу тебе надо, Федор, — сказал он, закидывая пилу на плечо. — Разгуливается в тебе хворь, опасно это.
— Да время ли по больницам валяться. Гляди-ка, куда германец…
Прокофий не дал докончить, — видно, и эта мысль была уже наперед припасена им:
— А время… оно, брат мой, и погребом может быть, и могилой. Глядя по тому, как человек сам себя в нем полагает.
— Это как же?
— А так же. В погребе-то сохраннее. А в могиле…
— Да я ж не про все время. Про военное только.
— И я про военное только. Смертей в нем и без того много, а если еще и не под пулей отдавать себя земле, то косой вовсе не житуха — рай станет. Аль не так?
— Так-то оно так, да…
— А ты не дакай. Ты вперед гляди. И себя дюже дешево не ставь. Мы про твою жизнь знаем. Хоть и другого села жители. И знаем очень даже по-хорошему. Справедливым ты у нас почитаешься.
— Это с чего ж оно? — искренне удивился отец. — Я в вашем селе раза два-то и был за всю жизнь.
— А добрый след вытаривать не надобно, он в памяти не зарубкой и не вмятиной сохраняется. Так, знаешь… На ровном месте светлое пятнышко.
— А не чересчур ты?
— Не, не чересчур. Счас расскажу тебе. Вот на просеку выйдем…
Чаща редела, в бору становилось словно бы вольнее. Отец удивился: сумерки, оказывается, еще не больно густы, коли так яснеется даже близ узкой просеки.
Отец постепенно приходил в себя, только тяжело дышал. И был благодарен Прокофию, что тот и на просеке не ускорил шаг. Теперь они шли рядом, и отец с непонятным для себя интересом ждал, о чем же это собирается рассказать Прокофий.
А Прокофий начал с вопросов:
— Помнишь, Федор, как по нашим селам шло раскулачивание?
— Как не помнить, — механически и с недоумением отозвался отец.
— А помнишь… когда черед дошел до Ракитова? До одного из наших селян? — уточнил Прокофий.
— Ну?
— А ить тебя на том деле не было! На других бывал, а на том, Ракитовом то есть, да еще на одном — помнишь? — не был.
— Не мог, значит, — пожал плечами отец, не понимая, куда гнет Прокофий.
— Не мог, — повторил, усмехнувшись, Прокофий. — А хочешь, я скажу тебе, где ты был тогда?
— Скажи, ради бога.
— На груше у себя в саду прятался. На дереве то есть. Послали за тобой из сельсовета первый раз — хата твоя на запоре оказалась. Послали второй раз — ты из сада посыльного заметил да и юркнул на грушу. Там и отсиделся. Так?
— Ну?
— Вот тебе и ну. Мы-то знали, что ты не считал Ракитова подходящим под раскулачивание. Только тебя не послушали. Внесли в списки — и точка. Пожалуйте бриться. А стань ты настаивать, так тут же угодишь в подкулачники. А Ракитов — какой он кулак? Две коровы да гумно с молотилкой. Но зато и четверо сынов работящих. И — туда же возьми — сам без розгибу. С утра до вечера. Мастеровой — клади еще косточку, — ковырнул впереди себя пальцем Прокофий, точно и впрямь видел перед собой бухгалтерские счеты.
— Что ж ты мне все это пересказываешь? — с новым удивлением спросил отец.
— А то и пересказываю, что все наше село было против раскулачивания Ракитова. Когда же узнали люди, каким путем ты от этого дела отпихивался, оценили. Будь спокоен. Народ — он праведен. Хоть ты что скажи. Посмеивались, правда, кой-что приплели своего. Любя приплели, — опять же кинь косточку. А оценили! — повторил с нажимом Прокофий. — Потому как Ракитова все сплошь уважали. И уж коли ты хочешь знать, селяне наши и в председатели тебя хотели. Даешь, говорили, нам Русавина — и все. Да тут слух пошел, что не на шутку хвор ты. И тогда пожалели тебя. Решили: мотаться-то каково на дальних расстояниях!.. Вот так-то, — заключил Прокофий и, помолчав с минуту, продолжал: — Потому и говорю я тебе, Федор: не ставь жизнь свою сильно дешево! Не отдавайся хвори безразумно.
Отец слушал в смущении, молча и одно ясно чувствовал в ту минуту: стало ему легче. Смягчилась каменность одышки, и где-то внутри посветлело. И стало удивительно отцу, что скромная, ничем не приметная его жизнь была все же у кого-то на учете, кто-то, выходит, итожил ее, делил и складывал, кидал, как это делал теперь Прокофий, невидимые косточки, набирая нужные суммы. И вот в чужом, дальнем вечернем лесу, вышибленный войной из-под собственного крова, оторванный от семьи и даже не знающий, где дети и что с женой, он слушает это безыскусное величальное слово, приемля его как награду, о которой и не помышлял.