Всего три строчки, а были они как три железных скрипа внезапно отворившихся дверей.
«Отцам только кажется… В действительности же…»
Странные, беспокоящие душу слова. Да, да, да: в нем тоже сыновья владеют и умом, и сердцем, а ему, отцу, остается в награду лишь видимость собственной самостоятельности. В самом деле, сколько он ни присматривался, ему не всегда удавалось увидеть в сынах себя. Но зато как радовался он, когда находил в самом себе хоть крупицу похожести на сыновей.
«Значит, еще не стар, еще могу по-молодому и мыслить, и чувствовать».
Пусть радость отца не выливалась в такую законченную форму, но природа ее конечно же не могла быть иной.
А теперь вот эти три строчки. Три скрипа отворившихся дверей…
Нет, не отцу — это мне представились книжные строки скрипом отворившихся дверей; одна из них, думал я, выводила отца из его душевно-угнетенного одиночества, через вторую он попадал в прихожую чужой отцовской судьбы, а к третьей еще только шел, влекомый ее загадочной распахнутостью.
В «прихожей» отцу не пришлось быть долго: прошло не очень много времени, и Аввакумов опять протянул ему книгу:
— Прочти, душевный, вот это.
Отец взял книгу.
«Сын, ставший отцу другом, вдвое удлиняет его жизнь, а сын-враг перечеркивает даже самый длинный отцовский век».
— Это так, душевный, так, — затряс белой головой Аввакумов. — Так оно и есть. Я не знал, что это было открыто до меня. Я думал, что сам открыл… И прятал в себе открытие, как прячут страшную тайну. А оно вот… даже в книгу попало.
— Что ж ты прятал, Аввакумов? — опять насмешливо спросил кто-то от дальней стены. Но Аввакумов и на этот раз отмолчался. Только не то досадливо, не то утомленно махнул рукой и, повернувшись с боку на спину, уставился очками в потолок.
А через минуту, опять повернувшись на бок, лицом к отцу, неожиданно заговорил:
— Мы с сыном как раз враги. Слышишь, душевный?
— Слышу, слышу.
— Так вот. Один он у меня, а — враги мы. И виноват я сам.
— В чем же твоя вина?
— А в том, что решил я из сына сделать подобие себя. На свою тропку тянул его.
— Это как же получилось? — спросил отец. И спросил уже не так, как перед этим, не для того только, чтобы не обидеть собеседника невниманием. Отец почувствовал, что настал для Аввакумова тот особый час, который называется потребностью в исповеди. И отец тоже повернулся на бок, лицом к Аввакумову, готовый слушать.
— А так и получилось, душевный, — продолжал Аввакумов. — Бухгалтер я. Работал тогда на крупной мельнице. Дельце одно масляное подвернулось. Нужен еще был человечек. Лишние руки на пару часов ночной работы. Я сыну и предложил. А он так на меня посмотрел, будто никогда до того не видел. И спросил… просто как-то спросил, точно поймал карманного воришку: «Так ты мошенник, папа?» Я ударил его по щеке, а он свое, будто и не получал пощечину: «Значит, я никогда в жизни не смогу сказать ни себе, ни людям, что являюсь сыном честных родителей?» Я ударил его второй раз, и он… понимаете… двадцатилетний рослый парень — заплакал. А через два дня уехал, не доучившись всего два месяца. На рабфаке учился. И вот уже одиннадцать лет врозь мы, на разных полюсах.
— Где же он сейчас? Знаешь?
— Знаю, душевный. Все время знал. Он на дочке наших соседей женился. Она писала своим. Ну, а мы от них узнавали.
— И ты ни разу не написал ему?
— Писал. Просил прощения. Он не ответил.
— И матери не пишет?
— Мать-то уже в гробу… Но… когда еще была жива, все равно не писал. Он ее моей соучастницей считает.
— Где же он сейчас?
— Под Тобольском. Механиком на заводе.
— Ну, а ты сам… потом… с этими масляными делами как? — спросил отец.
— Что ты, что ты! Гроша с тех пор без закона не трогал. С мельницы ушел, в совхоз устроился. Да только знаешь, душевный… — Аввакумов, снова утомленно махнул рукой, резко откинулся на спину, долго молчал, видимо не решаясь досказать начатое, но через какое-то время опять приподнялся на локте и продолжал: — Старое все же всплыло, душевный, и меня пригласили к ответу. Судили. Дали круглую. Десятку то есть. И… куда бы, вы думаете, я попал? Под Тобольск. В сорока километрах от сына пребывал.
Аввакумов вдруг заметил, что его слушает вся палата. Стихли голоса, перестали шелестеть газеты, только перекликались между собой страшные своей похожестью хрипы кашля. Но и они стали заметно сдержаннее — все ждали развязки.
А растерявшийся Аввакумов молчал.
В классе-палате было по-полуденному светло, сильному мартовскому солнцу не стали помехой и двойные рамы, оно быстро нагрело воздух и, от чего только могло, отскакивало зайчиками на стены, пол, потолок. Два таких зайчика, слегка удлиненных, скользнули со стекол очков Аввакумова в самый угол над его койкой, и отцу показалось, что они забились туда с испугу.