Зою Вечеславовну подняли на руки и понесли в комнату. Тут же явились кувшины, полотенца, флаконы с нюхательными солями и т. п.
Аркадий вызвался съездить за лекарем.
Испуганный, растерянный Евгений Сергеевич, ломая руки, ходил по комнате, пытался поверх спин Насти и Груши взглянуть на бледный лик жены.
В это время Афанасий Иванович, стоя на уводящих в ночь ступеньках веранды, сжимая в карманах сюртука кулаки, спрашивал у медленно удаляющегося Фрола:
– Хорошо, где это будет, ты показал. И как будет – тоже. А когда будет, можешь сказать, братец, а?
Фрол остановился; видно было, что напрягся, пытаясь дать ответ.
– Нет, мы неграмотные.
И ушел.
Темнота выдала взамен него Калистрата, как бы хоронившегося за углом веранды. Что характерно, он тоже, как и Фрол, двигался бесшумно. Несмотря на сапоги. Улыбаясь грязноватым ртом, он сказал, глядя в спину невидимому плотнику:
– Куда ему, безголовица. Ему что давеча, что надысь, все одно, а вы о таком.
– Что ты говоришь? – с трудом стряхивая неприятное оцепенение, повернул к нему несчастную голову Афанасий Иванович.
– Говорю, что я, например, не таков. Например, надежно знаю, что через месяц идти мне на каторгу. А господам – смех и ничуть не интересно.
– Не понимаю я тебя, чего тебе надо?
Калистрат сокрушенно покивал.
– Да куды там понимать, да куды там.
Сказавши, развернулся, и темнота сразу предоставила ему убежище.
Чтобы развеять следы вчерашней попойки, я отправился на раннюю прогулку. За эти две странные недели я успел привыкнуть к Ильву и даже немного полюбить его. В рассветный час он был особенно мил и даже трогателен. По узеньким, чистым, плавно изгибающимся улочкам медленно текла прохлада, стук моих парижских каблуков далеко разносился по древним и дивным лабиринтам. Двух-трехэтажные дома сонно высились по обеим сторонам Обиличевой улицы, аккуратные и малоинтересные, как экспонаты скромного музея. Вена стояла здесь плечом к плечу с Прагой и смотрела в лицо Софии, Салоникам и Стамбулу.
По ювелирно выложенному булыжнику прогрохотала повозка с дарами утреннего огорода, пробежали посыльные мальчишки. Несмотря на спешку, они успевали драться на ходу и что-то жевать.
Вдруг сделалось светло и весело на душе от мысли, что я никому не нужен в этом городе, да и во всем мире. Даже прежним возлюбленным. С какой благодарной легкостью они, должно быть, обо мне забыли. И спасибо им за это. Никто во мне не заинтересован. Кроме матушки с батюшкой, но это, понятно, другое.
Я пошел быстрее. И вот Стардвор, монарший замок. Местные жители утверждают (а иностранцу в таких случаях спорить не стоит), будто это точная и лишь слегка уменьшенная копия замка Конопишт. Я бывал в резиденции легендарных Валленштейнов, но там мне никто не говорил, что Конопишт – это увеличенный Стардвор. Четыре угловые башни замка носили имена одновременно собственные и забавные: Непорочная чистота, Осторожная надежда, Плачущая принцесса, Скорбное молчание. Если прочесть их подряд, возникает в сознании мираж банального и печального сюжета. Впрочем, пустое.
Чтобы не мешать правителю Ильва князю Петру наслаждаться отдыхом после сладких мук, принятых им во время вчерашнего фейерверка, я свернул налево к набережной Чары. Тихая, как бы не вполне здесь признанная своею речка. Нависающие над водой кроны, незаметное глазу течение – хочет проскочить мимо столицы, не привлекая к себе внимания. В другое время я бы погрустил и помечтал вместе с нею, но сегодня мне было плевать на ее укромность и природную чистоту. Жажда деятельности, оставленная спящей на гостиничной кровати, нагнала меня на набережной.
Пора бы сеньору Лобелло сделать выбор между жизнью и смертью. Обстоятельства моей жизни были таковы, что у меня оставалось все меньше желания длить свое пребывание в этом городе.
Направился домой. И освеженный и возбужденный. Другою дорогой. Мимо старых кожевенных складов, мимо квартала часовщиков, мимо педагогического приюта и, наконец, мимо «трансильванского» дворца, этого эклектического чудища, притягивающего последние пятьдесят лет тайные мысли жителей комнатной столицы.
На Великокняжеской в этот час было пустынно и шумно. За кирпичной стеной хором проснулся приют Св. Береники, полторы сотни хоть и детских, но луженых глоток объявили об этом миру. В Карлерузе я жил по соседству с католической школой, но мне казалось, что соседствую я с кладбищем. Размышляя о том, насколько славянский человек непосредственнее германского, насколько больше жизненной динамики в недрах Балканского континента, чем имеется оной в расчисленных душах передовых наций, я подошел к «трансильванскому» дворцу. И остолбенел, отмахнувшись от своих легковесных размышлений.