Обнаженный по пояс обер-лейтенант Штольце проводил послеобеденное время за тем, что, восседая на охапке соломы, уплетал жареную картошку. Неожиданно во двор хутора, отчаянно жестикулируя, вбежал литовский крестьянин. «Подойди сюда!» – крикнул ему Штольце и знаками подозвал его к нам. Мы не поняли ни одного слова из того, что он нам говорил, кроме несколько раз повторенного «Русски! Русски!». При этом он показывал рукой в сторону опушки леса, находившегося метрах в двухстах от нас.
– Там русские солдаты! – решил Хиллеманнс.
– Наверняка их там немного! – с набитым ртом невнятно промычал Штольце, продолжавший невозмутимо жевать аппетитно хрустевшую картошку. Он взял свой автомат, рассовал по карманам несколько гранат, подозвал к себе десяток своих бойцов и, все еще по пояс голый, отправился к лесу. Уже минут через пятнадцать, весело помахивая рукой, он вернулся назад. Его люди гнали перед собой троих пленных: русского офицера и двух солдат.
Пленных допросили в жилой комнате крестьянского дома. Переводчик, не слишком хорошо владевший русским языком, делал все, что в его силах, Ламмердинг вел протокол допроса. Постепенно нам действительно удалось выудить из трех иванов то, что мы хотели знать.
Наше внезапное нападение 22 июня застало этих русских врасплох, когда они спали в своем бетонном доте на демаркационной линии. Они утверждали, что сначала ничего не знали о том, что уже идет война между Германией и Россией. И только тогда, когда противотанковые снаряды начали сотрясать стены их дота, они решили защищаться. Но наши войска предоставили им мало возможностей для этого. Колонны немецких солдат одна за другой просто проходили мимо их дота дальше в глубь русской территории, и вскоре они поняли, что находятся в безвыходном положении. К вечеру красноармейцы совсем пали духом и с наступлением темноты незаметно выскользнули из дота, чтобы пробиться к новым русским оборонительным позициям. Когда Штольце со своими солдатами взял их в плен, они уже четыре дня и три ночи блуждали по окрестным лесам. Теперь они совершенно выбились из сил и изголодались до такой степени, что покорно смирились с участью пленных.
Вскоре после этого на моем «Мерседесе» вернулся Вегенер и привез с собой юного лейтенанта, который был переведен в наш батальон вместо погибшего Штока. Его фамилия была Больски. Вскоре она стала его проклятием, так как он получил прозвище Польски, которое приводило его в бешенство. Его семья была родом из Прибалтики, а одна из бабушек была англичанкой, и сам он одинаково сильно ненавидел как русских, так и поляков. Очевидно, поэтому он считал необходимым при каждом удобном случае подчеркивать, что является добропорядочным немцем из Восточной Пруссии.
Нойхофф перевел его в 12-ю роту, так как Кагенек должен был сначала взять его под свое покровительство. А поскольку сам Кагенек был стопроцентным чистокровным немецким дворянином, то Больски начал еще активнее убеждать каждого в том, что и он сам является стопроцентным немцем, – если, конечно, находил кого-то, кто был готов его слушать.
Незадолго до захода солнца мы вдруг услышали нежные звуки лютни, доносившиеся из покосившейся избушки, стоявшей недалеко от нашего дома. Отправившись туда, мы с Ламмердингом увидели старого литовца, который что-то играл для окруживших его нескольких наших солдат. Со своей длинной белоснежной бородой он был похож на барда из доисторических времен. Мы попросили его зайти в большой крестьянский дом и что-нибудь сыграть для всех нас. И вот он сидел перед старинной русской печью и пощипывал струны своей лютни. Вокруг него или прислонившись к стене в почтительном молчании стояли солдаты и офицеры, внимавшие его искусству.
Словно из далеких, неизведанных глубин полились диковинные аккорды, сначала робко и неуверенно, а затем сливаясь в чудесную складную мелодию. Печальную, почти меланхолическую, но без намека на болезненность. Эти жалобные мелодии были как будто выражением души живущего на границе и столетиями угнетаемого народа. Но постепенно звучание музыки неуловимо изменилось. Теперь из простого инструмента вырывались пульсирующие, агрессивные звуки, звучавшие в бешеном, все убыстряющемся ритме. До этого момента неподвижные черты лица старика и его безучастные глаза, которые, казалось, уже ничего не искали в этом мире, внезапно ожили. В глазах вспыхнул страстный внутренний огонь. И старик запел на своем непонятном нам языке. Его голос был по-старчески надтреснутым, однако необычайно выразительным. Казалось, что своей песней старик хотел выразить благодарность своего народа, который наконец вновь обрел долгожданную свободу.