— Если преступление тяжелое и срок давности на него не распространяется, — осторожно начал Игорь Васильевич, — то вам следовало бы пойти к прокурору... — Первой его мыслью была мысль о предательстве в годы войны.
— Нет, — покачал головой старик. — Я ни к кому не пойду. А срок давности истек.
— И все-таки...
— И все-таки вы обязаны меня выслушать. А там будет видно — к прокурору или еще куда. — Старик натянуто, одними губами улыбнулся. — У меня ведь своя корысть. Не хочу, чтобы узнали потом, после моей смерти...
— Ну что ж, признавайтесь, — сказал Корнилов. Старик этот, его властная манера говорить стали вдруг ему неприятны.
— Я к вам, товарищ полковник, отношусь с большим уважением, — в голосе старика Игорь Васильевич почувствовал обиду, — не раз слушал ваши лекции. Послушайте и вы меня.
Корнилов промолчал, хотя его так и подмывало сказать что-нибудь резкое. Пускай уж скорее выкладывает свою историю, а не то можно увязнуть в препирательствах.
— Всякий допрос начинается с установления личности, — начал старик. Похоже, что детективы не проходили мимо его внимания. — Вы не спрашиваете, даже бумагу для протокола не приготовили. А я все же представлюсь: Романычев Капитон Григорьевич, — он слегка поклонился. Игорь Васильевич отметил, что поклонился старик очень естественно, с каким-то даже артистизмом.
— Родился в селе Соснове Вологодской области в двадцатом году. Седьмого ноября. В Ленинграде с тридцать четвертого. Вы ничего записывать не будете?
— Капитон Григорьевич, — почти ласково сказал Корнилов, — мы же договорились — я вас выслушаю, а там решим, кто будет вашим делом заниматься.
Старик усмехнулся, давая понять, что ни о чем они не договаривались, но он готов подчиниться.
— Когда началась война, я работал в типографии Володарского. В армию меня не призвали. По здоровью. Вы, конечно, заметили... А так как я к тому времени был человек партийный и по всем показателям передовой, перевели меня в специальный цех, где печатали продовольственные карточки. — Он помолчал немного, облизнул сухие губы. — Вы-то знаете, что такое карточки. Я слышал, как вы рассказывали в прошлый раз про блокаду.
Огромные напольные часы, стоявшие в углу директорского кабинета, вдруг захрипели и начали бить. Они пробили двенадцать раз, и еще долго в их механизме тонко пела какая-то струна. А стрелки на циферблате показывали только восемь.
— В конце декабря у меня умерла от голода мать. В справке о смерти написали: «дистрофия».
Корнилов вдруг почувствовал непреодолимое желание встать и поскорее уйти из этого пропитанного пылью кабинета. И никогда больше не видеть старика, не слышать всех тех мерзостей, в которых он собирался исповедоваться. А уж о том, что за исповедь сейчас последует, Игорь Васильевич догадался, едва услышал про карточки.
— У жены и у дочери началась дистрофия — детские и иждивенческие карточки обрекали на смерть. Если нечего было продать или обменять на продукты... А у нас не было ничего ценного. Даже обручальных колец. Соседи обменивали на еду картины, фарфор.
— А почему ваша жена имела иждивенческую карточку? — спросил Корнилов.
— Сидела дома с дочерью. Ей только что исполнился год. Вы спросите, почему не эвакуировали? Пытались, да неудачно. Вывезли ранней осенью под Новгород, а там появились немцы. Вернулись измученные. Вот тут-то все и произошло. Вы когда-нибудь видели голодные детские глаза? — лицо старика перекосила судорога, и Корнилов подумал без всякого сочувствия: «А он, того и гляди, заплачет».
— Ты приходишь домой, и глаза следят за тобой с тревогой и с надеждой. Изучают твое лицо. Если у тебя в кармане нет ни крошки хлеба, малыш понимает это сразу. И в глазах уже ни тревоги, ни надежды. Только равнодушие и тоска. — Один мой знакомый — он служил в газете ПВО — предложил печатать хлебные талоны, — старик замолчал. Словно собирался с духом. Впервые за время разговора лицо его тронула гримаса тревоги. «Так-то лучше, — не в силах подавить неприязнь, подумал Корнилов. — А то пришел с повинной, как будто подвиг совершил. Сам себе нравится». — Талоны от хлебных карточек — не такое простое дело. Прежде всего бумага. Я начал выносить обрезки от продовольственных карточек. Их тоже держали под контролем, но иногда удавалось припрятать несколько полосок. Потом вынес набор букв. Не сразу. По буковке. Такой шрифт, которым печатали карточки, имелся только в нашей типографии. И только в цехе, где я работал. Там я брал и краску. Особую типографскую краску. Мой товарищ... Вам следует знать его имя — Поляков Петр Михайлович — заказал бронзовую дощечку, на которой зажимались буквы. Но сбыть талоны отдельно от карточек было нелегко. Вы, наверное, помните: продавщица брала карточку, отрезала талон, наклеивала на лист бумаги, а уж потом отвешивала вашу пайку хлеба.