Все обомлели. Обомлел и сам Михайлов. Стал считать, руки у него немного тряслись, хоть он никогда жаден к деньгам не был. В коробочке было двести рублей. В канцелярии произошло смятение. Даже расходчик разинул рот. Михайлова поздравляли, кто искренно, кто позеленев. – «Твое счастье, с тебя могарыч, поставишь нам шипучего», – говорили все сразу. Старичок опрокинул коробку и постучал по дну пальцем: больше ничего, кроме соломы, не выпало.
– Славно как, а? По-графски наградил! – сказал он и посоветовал Михайлову сдать деньги на хранение в канцелярию; а то что ж, пойдет все девкам да кабатчикам. Если, скажем, истратить червонец, это дело, для чего не истратить? и выпить не грех, и с девкой погулять славно. Ну, а более – жалко, деньги славная штука, могут пригодиться, без денег человеку худо, совсем худо. «Да он теперь, Егор Иванович, и службу бросит!» – сказал писарь, воспользовавшись мгновением передышки у расходчика. «Женится! Землю купит!» – подхватили другие. Послано было за водкой и пивом. Старичок долго говорил, что и службу бросить недурно, и жениться для чего не можно, но первое дело – беречь деньги. «Теперь у тебя есть деньги, разве не хорошо? Право, хорошо», – журчал расходчик.
Михайлов оставил на хранение в канцелярии только пятьдесят рублей; сказал, что, может быть, в самом деле что-нибудь подыщет и купит. Он вышел к Неве и долго ходил по набережной, взволнованно-радостно думая, что теперь делать. Первая его мысль и вправду была: не жениться ли? У курьеров считалось прочно установленной, проверенной истиной, что при их ремесле, как при солдатском, жениться нельзя: бабу ни в дорогу не возьмешь, ни дома одну не удержишь. Но теперь в самом деле можно было бы бросить проклятую службу. Мысленно счел свои деньги: двести, да двадцать пять, да тридцать два сберег на коште, всего двести пятьдесят семь. Легко завести лавку хоть на Невской. Однако, у него всегда было отвращение от торговли. Представил себе: с раннего утра до позднего вечера сидеть в душной, пахнущей сельдями или овчиной, комнате, ругаться с приказчиками, лебезить перед покупателем, дрожать над выручкой, – ну, нет. Открыть трактир? Это лучше, но и тут радости немного: буяны, дозоры, полиции плати. Вернулся мыслью к женитьбе: жениться можно, но и холостым жить тоже хорошо. Если б можно было так, чтобы полгода быть женатым, полгода холостым? А то женишься – пожалеешь, и не женишься – тоже пожалеешь. В бабах недостатка нет и для женитьбу, и так. Вспомнил Киев, ночь над Днепром, красивую рыжеволосую хохлачку, и про себя нерешительно подумал, что, может, и не так уж худо их ремесло, которое они по привычке иначе как проклятым не называли. Ведь не всегда стоит стужа, и в Сибирь посылают не так часто. К тому же, через четыре года выходил в старшие курьеры: этих отправляли только в Москву. Чем свой трактир открывать, не лучше ли ходить в чужие, то в Москве, то здесь?..
Вдруг он с ясностью почувствовал, что хочется ему, по-настоящему хочется, одного: пожить как живут господа! Михайлов и не любил господ, и как мог подражал им. В его мыслях они немного сливались с удалым добрым молодцом из сказок, – он и сам бессознательно подделывался под этот образ, а может быть и вправду в себе чувствовал что-то от доброго молодца, которому все нипочем. «Богатому житье, а бедному вытье», – подумал он и потрогав в кармане кошелек, – появилась новая забота, – отправился в Гостиный двор.
Обошел сначала лавки так, ничего не покупая, лишь присматриваясь к товарам и ценам. Хотелось ему купить решительно все, он страстно любил новые вещи. После долгого торга, купил нарядный становой кафтан, с перехватом на пояснице, с хрустальными пуговицами, с запястьями у коротких широких рукавов, с высоким, закрывавшим затылок, атласным воротником-козырем, – знал заранее, что все будут шутить: «Что, брат, козырем ходишь?..» Купил красные сафьянные, шитые золотом, сапоги, вроде тех, что носили лаеши. Купил серебряные часы заграничной работы, – давно мечтал. Купец объяснил ему, как разбирать время, – он уже раньше присматривался и теперь живо понял. В другой лавке ему хотели было подсунуть горлатную шапку. Михайлов знал, что таких шапок никто из господ больше не носит, видел, что мех вовсе не от горла и качества среднего, да и странно было бы обзаводиться меховой шапкой летом, – но чуть было не купил: уже нерешительно говорил себе, что зимой, в поездке, горлатная шапка может очень пригодиться. Однако вовремя опомнился: и без того много ушло денег, – страшно было не что ушли, а что ушли так быстро. «Правду говорят люди: денег вволю, а еще б поболе…»
Вышел из лавки, с наслаждением взглянул на часы и тотчас, много через минуту, разобрал, что половина пятого. Приберегая к вечеру аппетит, съел на ходу купленный у разносчика кусок пирога и вернулся в канцелярию. В курьерском общежитии переоделся, не без смущения выслушал насмешливо-завистливые «козырем, брат, ходишь», навел справку, где живет граф Миних. Затем отправился в его дом, – благодарить, – по дороге с досадой говорил себе, что выходит свинья-свиньей: деньги были присланы давно, его сиятельство не может знать, что его в Петербурге не было.
Разыскал дом – «в Пельше не так жил!» – вошел со двора и вызвал дворецкого; понимал, что нельзя мужику беспокоить самого фельдмаршала, да и не примут. Попросил передать, что приходил курьер Михайлов, ездивший с царским указом в Пелым, только что вернулся в Петербург и слезно благодарит за награду, и будет вечно молить Бога за его сиятельство. Дворецкий, вначале введенный в заблуждение становым кафтаном, снисходительно кивнул головой и небрежно сказал: «Хорошо, братец, не за что». – «Ах, ты, сукин сын! – подумал, рассердившись, Михайлов, – точно я тебя, свинью этакую, благодарю… – Так не забудь, братец, все передать его сиятельству, как я велел», – сказал он и ушел, не дожидаясь ответа дворецкого. «Ничего, подлец, не передаст…»
Затем он снова, с таким же удовольствием, поглядел на часы: уже разобрал время совсем легко. Было семь часов. Снова потрогал кошелек, – цел, – и отправился на Петергофскую почтовую дорогу в кабачок, в котором торговали пуншевой водкой.
Немного поколебавшись, зашел на этот раз не со двора, а через главный двор. Лаешей в первой комнате не было, и вообще не было никого. Ему показалось даже, что кабачок полинял и облез. Во второй комнате хозяин поднялся навстречу с радостной улыбкой. «Давно ли, брат, вернулся? Здорово! Эким ты козырем, и не узнать тебя!..» Они поговорили, Михайлов с большим огорчением узнал, что лаеши уехали. «И полиция их не гнала, и я честью просил остаться, – уехали! Не сидится им на одном месте, проклятому племени…» Понизив голос, хозяин объяснил, что дела кабачка стали много хуже. Неизвестно почему, господа перестали ездить, оттого ли, что нет больше лаешей, или по чему иному: ходит какая-то тревожная молва в городе, а в чем дело, не поймешь.
Вошел, зевая, половой. По его презрительному выражению, тоже сейчас было видно, что в кабачке дела нехороши. Заглянули две женщины. Одна из них, высокая, румяная, с широким ртом и крепкими белыми зубами, с заплетенной черной косой, с небольшими насмешливыми черными глазками, сразу обратила на себя внимание Михайлова. Женщина оглядела его и вошла в комнату; другая пожала плечами и исчезла. – «Бутылку шипучего подать!» – приказал Михайлов половому, совсем как офицер лейб-кампанец. Вытащил из кармана кошелек и, словно пересчитывая, поиграл золотыми. Хозяин вытаращил глаза. Высокая женщина подошла к столу и, вопросительно улыбнувшись, села. – «Машкой зовут», – представилась она, предупреждая вопрос. Михайлов кивнул головой, хлопнул Машку по спине и заказал из еды самое дорогое, то, что заказывали господа. – «А всего прежде, братец, подай моей», – сказал он хозяину. – «Уж я, брат, сам знаю, что ты любишь», – ответил кабатчик и развязно, и подобострастно. Он принес бутылку пуншевой водки. Самый вид ее почти до слез умилил Михайлова. Выпил с наслаждением рюмку. – «Господи, до чего хорошо! Полгода не пил!» – «Недурна, – сказал он небрежно. – Нет, ты, братец, не уноси, а оставь на столе всю бутылку!»