Генерал остановился, торжественно глядя на собеседника.
– Сие будет меня весьма радовать, – сказал он, – ежели ваше сиятельство эта вещь в презент от меня и моей жены принимает?.. Ежели она у вашего сиятельства не находится?
– Нет, не находится, – ответил, смеясь, Миних, – для того, что, как ведомо вашему превосходительству, я уезжал из Петербурга в кондициях не совсем ординарных. Был приговорен к четвертованию – верно, тоже за оказанную ревность – и помилован уже под эшафотом.
Генерал вздохнул, с подобавшим случаю выражением на лице.
– Ах, мой дорогой Бог! – сказал он, – фортуна есть так переменчива. Но есть всем ведомо, что ваше сиятельство тоже тогда десперат[5] не были.
– Тогда обо мне никто не вспомнил. Люди любят иметь с фортуной общих приятелей, – сказал весело фельдмаршал. В знак примирения он положил руку на рукав генерала и перешел на немецкий язык. Миних хорошо говорил по-русски, особенно после двадцатилетнего пребывания в Пельше; но выражаться на иностранных языках ему было легче. Думал же он смесью четырех или пяти языков: по-русски, по-датски, по-немецки, по-французски.
Хозяин предложил гостю стакан вина. Гость, немного поколебавшись, отказался, несмотря на свою незлобивость: хотя добрые отношения восстановлены, все-таки следовало отметить несправедливость и непозволительность оказанного ему нелюбезного приема. Он поднялся с места. Миних его не удерживал, но до сеней проводил. Генерал быстро прошел по комнате и коридору, стараясь не замечать их убогой обстановки. Прощаясь, хозяин дома вскользь дал понять, что уезжает в Россию без злопамятства и что никому ничего опасаться не надо. Хотя генералу не хотелось выходить из быстро им усвоенного тона обиженной стороны, он, услышав это, просиял и крепко пожал руку Миниху, который просил его поблагодарить за подарок супругу.
– Я слышал, что у вас очаровательная дочь. Пожалуйста, поцелуйте ее от меня, – неожиданно сказал он, к некоторому недоумению генерала. – Ей семнадцать лет? Какая счастливица! Ах, если бы мне было семнадцать лет! Но мне больше!.. Я в семнадцать лет попал в Версаль и представлялся Людовику XIV… Так, пожалуйста, не забудьте поцеловать от меня вашу дочь.
– Это был без сомнения великий монарх, Людовик XIV, – сказал генерал.
VII
К ночи поднялся холодный ветер. Начиналась низовая метель. В кабинете, служившем Миниху и спальной, с вечера затопили железную печь. Он весь вечер разбирал бумаги, сжигая то, что не предполагал увозить в Петербург. Иногда пробегал некоторые документы. Иные из них относились к делам мрачным и кровавым. По бумагам скользили тени людей, ушедших давно, так давно, что страшно было и подумать. Петр умер почти сорок лет тому назад, Людовик XIV – почти пятьдесят. Давно сгнили в могиле Мальборо, принц Евгений, Август, Меншиков, Остерман, Шетарди. Но мысленная возня с мертвецами скоро его утомила. Бумаги ему надоели. Миних прилег на диван не раздеваясь и задремал под свист поднимавшейся метели.
Когда он проснулся, была глубокая ночь. Забытая им сальная свеча дымя догорала в подсвечнике. В кабинете было жарко и душно. Он с усилием поднялся с дивана. Голова у него немного кружилась от угара. Приоткрыл окно, – рванул холодный ветер и задул свечу. В кабинет проник лунный свет. Миних надел шубу и вышел на крыльцо.
Пелым давно спал. Была совершенная тишина. Снег несло горизонтально, ниже крыльца. Луна холодно светилась на белых крышах. Ничего не было видно, кроме необозримых, нигде, казалось, не кончающихся снегов. – «Пелым? Какой Пелым? Почему Пелым?» – спросил себя он, точно вчера поселился в этом городке. Ему самому непонятно было, как случилось то, что он, сын немецкого инженера датской службы, после долгих, шумных странствий по разным, почти одинаково близким, почти одинаково чужим землям, оказался на вершинах власти в России, как очутился затем в Пельше и провел здесь двадцать лет.
И все-таки этот дикий, затерявшийся в снегах городишка был теперь ему ближе, роднее, чем Дания, чем Версаль, даже чем Петербург, – давно сам не знал, где его настоящая родина, и кто он собственно такой: русский? немец? датчанин? «Да, почему Пелым? До шестидесяти лет и не слыхал никогда о таком месте, а в последние годы, еще вчера, был уверен, что здесь буду погребен…» Невольно взглянул в сторону занесенного снегом кладбища. «Ускользнул! Здесь лежать не буду!.. Пусть же мертвые хоронят мертвых! Разумеется, странно, что в восемьдесят лет начинается еще какая-то новая жизнь. Но главное – жизнь! Чтобы переменить кладбище, не стоило выходить из могилы…»
Подумал о новом государе: что за человек? похож ли на того Петра? Будет ли продолжать его дело, их дело? Размышляя в ссылке о прошлом, Миних открыл причину своего величия и падения: будучи пришельцем, старался, вслед за Петром, преобразовать чужую – все-таки чужую – страну, необозримую и страшную, как эти сибирские снега. По крайней мере, так ему теперь казалось: честолюбие, любовь к власти, непреклонный характер не могли объяснить в его судьбе всего. «Главное было то, – подумал он и с неудовольствием заметил, что размышляет о себе в прошедшем времени. – Нет, я не буду греться у печки в Петербурге, не для этого возвращают, и тем лучше, если это им неприятно…»
Они были враги, давно считавшие его похороненным заживо. С давно забытой радостью он представил себе их раздражение и страх. Но тут же подумал, что настоящие враги его почти все давно в могиле. Один Бирон где-то доживал в глуши свою кровавую жизнь. Вспомнил их последнюю театральную встречу на станции, холодный театральный поклон. «Неужели еще придется встретиться и с Бироном? Как же с ним встретиться?» О других не стоило думать: они были немногим лучше сегодняшнего осла с сувениром. «Без врагов скучно жить, надо будет завести себе новых…»
Он так давно ушел из жизни (хоть старался за всем следить по ведомостям), что ему трудно было себе представить новое царствование, новых людей, новый Петербург: пелымских купцов теперь знал неизмеримо лучше, чем нового государя или новую армию. Почти с бешенством он думал, что за эти украденные у него, вычеркнутые из его жизни двадцать лет мог бы, находясь у власти, перевернуть Россию! Думал, что все-таки еще не поздно, что на месте быстро во всем разберется, что будет дальше, до конца, до последней минуты, делать свое дело. И еще о многом другом думал граф Миних, глядя в ту ночь с крыльца на спящий под снегом, забытый Богом Пелым… Метель уже неслась выше уровня крыльца. В шалаше вогул, почувствовавший во сне наступление снежной бури, проснулся, вскочил, чтобы помолиться Воршуду о своей несчастной, превратившейся в лихорадку, сестре, и спросонья, с ужасом, красными от скипидара глазами уставился на освещенную луной огромную фигуру, точно всплывавшую из снежного вихря.
VIII
Над Петербургом стояла волшебная белая ночь. В саду при особняке на Мойке пышно цвела сирень, еще доцветала черемуха, и смешанный аромат их, ни с чем несравнимый по прелести, изнурял жильцов дома, вызывая головную боль и бессонницу. Профессор Ломоносов давно перешел из спальной в небольшую комнату рядом с кабинетом. Но и там спал очень плохо. Было жарко и душно, сладкий запах его преследовал. Давала себя чувствовать и боль в ногах, оставшаяся от недавней тяжкой болезни, – не надеялся было выздороветь. Он долго ворочался на диване, вставал, подходил, морщась от боли, к окну, садился там с книгой, – читать можно было без свечи, единственное в мире волшебство, – но не читал и, посидев, снова возвращался на диван. Эта ноющая, тупая, нудная боль одинаково мешала и сну, и работе. Вернувшись в пятый или шестой раз, решил больше не вставать: все равно. Кроме боли и духоты, мешало заснуть то обилие мыслей, которое составляло и радость, и гордость, и несчастье его жизни, – об этом когда-то стихи написал:
6
Князь Яков Шаховской, отправлявший Миниха в ссылку, в своих «Записках» рассказывает: «В смятенных моих размышлениях пришел я к той казарме, где оный бывший герой (Миних), а ныне наизлосчастнейший находился, чая увидеть его горестью и смятением пораженного. Как только в оную казарму двери передо мною отворены были, то он, стоя тогда у другой стены возле окна ко входу спиною, в тот миг поворотясь в смелом виде с такими быстро растворенными глазами, с какими я его имел случай неоднократно в опасных с неприятелем сражениях порохом окуриваемого видеть, шел ко мне навстречу и приближась, смело смотря на меня, ожидал, что я начну. Я, сколько возмог, не переменяя своего вида, так же как и прежним двум уже отправленным, все подлежащее ему в пристойном виде объявил и довольно приметил, что он боле досаду, нежели печаль и страх на лице своем являл». –