Выбрать главу

И тут я поднял взгляд: на этом апатичном, парализованном лице сначала мелькнула вспышка страсти, а в следующую секунду это был живой, здоровый и подверженный страстям человек, это был тот самый человек, который совал деньги в лифчики девиц, танцевавших на столе танец живота, это был тот самый взгляд человека на мотоцикле, который говорил: «Ничего не закончилось, я же говорил, что мы ещё встретимся». Он открыл рот, из которого вытекала нитка густой слюны, и совершенно невнятно произнёс по-английски: «О…о…о…та…ха…ас…» Было ясно, что этот фонетический поток должен был означать «Хорошо трахалась», было ясно, что он протыкает меня своим сатанинским жалом, что это не имеет никакого отношения к его «Аллииии…ууу…яааа», к тому, как он кричал «Аллилуйя» во время службы, когда мы все вместе пели. И так как я не понимал этого превращения, ибо оно было не от того мира, который я познал в Пупе света, под небом, где звёзды были в компании ангелов, я со страхом посмотрел ниже его фаллоса, не выросли ли у него случайно снова ноги, чтобы он мог встать и убить меня; но нет, ничего там не было, это были две безобразно срезанные и завязанные штанины из мяса, как колбасы в кишке.

Его эрекция исчезла; она длилась всего мгновение, но мне было тошно, и я выблевал всё содержимое желудка в ведро с зелёной вонючей водой. Дверь отворилась и вошёл его предыдущий радетель, молодой монах, который всё это время по наущению старца Паисия стоял за дверью, боясь, что мне станет плохо при первой смене подгузника.

— Ничего, брат, ничего, у меня тоже так было в первый раз, привыкнешь, — сказал он, и у меня не было ни сил, ни желания рассказывать ему об эрекции, потому что тогда мне пришлось бы многое ему объяснять, упоминая Лелу, а это отбросило бы меня на два года назад в моём подвижничестве, назад к мирской жизни, и я промолчал. Он взял ведро, побежал в нужник, вернулся с чистой водой и помог мне: сам вытер, сам одел его, усадил в коляску, вложил в руку чётки, а я, придя в чувство, заметил, что к датчанину вернулось равнодушно-скорбное выражение лица, которое все в ските истолковывали как выражение глубокого раскаяния за грехи. Но только я знал, что это притворство, что он прикидывается! У сатаны снова была маска из живой человеческой кожи, он снова одел тело датчанина, как свое бесчестное одеяние, но у меня не было никаких доказательств этого!

Потом я повёз его на прогулку. Он молчал, не издавал никаких звуков. У него изо рта текли слюни, и я время от времени вытирал ему подбородок носовым платком. Я поколебался в своей вере во Христа, потому что начал сомневаться — правда ли, что Бог никому не даёт слишком тяжкого креста, который нести не под силу?

Наконец, пройдя через рощу, мы поднялись на высокогорье; травянистое плато здесь переходило в опасный спуск, дорогу, естественно вымощенную огромными гладкими камнями вулканического происхождения, настоящую взлётно-посадочную полосу, заканчивающуюся пропастью, называемой Пастью дьявола. Я оставил его метров за двадцать до пропасти и пошёл посмотреть, что там внизу. Зрелище было умопомрачительно страшное: пятидесятиметровая бездна, внизу тёмное пенящееся море, но из него поднимались к небу четыре скалы, расположенные по кругу; эти камни, как зубы сатаны, действительно производили впечатление рта, и я понял, что это было, пожалуй, единственное в мире на самом деле попавшее в точку название — поистине пасть дьявола. Две скалы, торчащие из моря, были метров по двадцать каждая и оканчивались вершинами, острыми, как острия штыков; то были клыки сатаны. Две других, пониже, были плоскими и широкими сверху, как коренные зубы; было ясно, что если кто-нибудь свалился бы в эту пропасть, то шанс нырнуть в воду был бы равным нулю, ибо он сначала упал бы на клыки, а потом, если бы продолжил падение, его бы смололи коренные зубы дьявола; только тогда он мог бы надеяться, что пенистая морская слюна растворит его навсегда, как птиалин разлагает во рту хлебный мякиш. Я поёжился, повернулся и пошёл к своему подопечному. Лицо у него не выражало ничего: это опять было апатичное лицо паралитика, ничего не говорящее, бессмысленное слово, обессилевшая буква из какого-то мёртвого, забытого, неведомого шрифта человеческой души. Он открыл рот и закричал: «А…чу…на…кай», и я понял, что это как раз то, о чём говорил мне молодой монах — что ему нравится сидеть в коляске на самом краю пропасти, что он хочет видеть челюсть дьявола.