— Да, я знаю, но со стороны всё видится по-другому; руки на фото пожимаю не я и лыблюсь тоже не я.
— Ясно, — сказал я. — Значит, ты беспристрастно интерпретируешь факты для вашей партии, да? Ты смотришь со стороны, у тебя нет ничего субъективного. И главрежей ваша партия ставит объективно… Знаешь, почему мы смеёмся на этой фотографии? Ты тогда был где-то рядом, может, слышал?
— Нет, понятия не имею, почему вы смеётесь, я был в стороне.
— Ага, — сказал я, закуривая сигарету, хотя курить в его кабинете было строго запрещено. — Ну, конечно, ты был в стороне, у тебя уже был план стать пресс-секретарём новых, так что, хоть ты и играл в спектакле, ты подумал, что нежелательно быть заснятым рядом с диктатором, верно?
Он молчал, и мне кажется, что он в первый раз покраснел.
— Я рассказывал диктатору, как вы его называете, анекдот о том, как несостоявшиеся государства иногда вдруг вылезают из своего болота. Я сказал ему: каждый царь выбирает преемника глупее себя, чтобы тот не превзошёл его. Так цари и династии становятся всё глупее. Но последний царь будет таким дураком, что случайно выберет кого-то умнее себя, и дело вдруг сдвинется с мёртвой точки! Ты думаешь, он настолько глуп, что не понял, что анекдот был не про царя?! И что это не совсем анекдот? И что в каждой шутке только малая доля шутки?! Малая часть шутки, а большая правды?!
Он закрыл газету и сделал вид, будто принял мои извинения.
— Хорошо, — сказал Траян. — Я скажу им, может быть, они поймут. Но и ты войди в моё положение, — примирительно добавил он.
Я допил виски, хлопнул стаканом по месту, которое он мне определил, и сказал уже спокойно:
— Я пришёл в этот мир не для того, чтобы понимать тебя. Или твою партию — а Данте, Моцарта, Эйнштейна и Достоевского. А вы прикладывайте ухо к фотографиям и слушайте, о чём говорили на картинке.
Он вскочил со стула, как ошпаренный, когда увидел, что я ухожу. И неожиданно, понизив голос, сказал:
— Я хочу тебя кое о чём попросить, но только не отказывай мне. Пожалуйста, прошу тебя от всего сердца, пожалуйста, сделай мне одолжение на этот раз, Ян. Хотя бы ради наших разговоров об искусстве.
Я удивлённо повернулся к нему: он вдруг изменил тон и умолял меня!
— Что я могу для тебя сделать? — спросил я, как кошка, которая только что была мышью, а теперь играет с мышью, которая была кошкой.
— Сходи со мной сегодня вечером… — произнёс он, и я заметил, что у него дрожит челюсть.
— Куда? — спросил я.
— К шефу. Он хочет с тобой познакомиться. Хотя он тебя не любит, он тебя очень ценит. Я пообещал ему, что обеспечу тебя. Это отличный шанс для тебя вернуться к прежней жизни и забыть обо всём, — сказал он, и меня чуть не вывернуло. Я почувствовал, что я и его переоценил, что часто делал в жизни: всех считал в дружбе равными.
И уже стоя в дверях, я ответил ему рассказом, который вычитал у Антония Великого. «Однажды авва Антоний получил письмо от императора Константина, в котором тот приглашал его приехать в Константинополь. И стал размышлять, что делать. И спросил Павла, своего ученика, ехать ему, или нет. А тот ответил: „Если поедешь, тебя будут звать Антоний; если не поедешь, тебя будут звать авва Антоний“».
И вышел.
Посредственность чаще всего побеждает гения при помощи сокрытия. Она скрывает его и не показывает миру, если обладает идеологической силой. Замалчивание как вербальный акт via negativa основывается на магическом суеверии — если о чём-то не говорить, то это не существует или не произойдёт. Вот почему в деревне не принято рассказывать дурные сны. Такое отношение к ним — по сути провинциальное, но в то же время и магическое, а значит — атеистическое. Но это также главный политический принцип с начала этого мира и века. Политическое поведение по сути основано на принципах чёрной магии.
Но семиотика учит нас, что сокрытие, замалчивание бесполезно: даже если скрыть слово, речевое сообщество найдёт другое слово, метафору для скрытого. Это способ, с помощью которого в течение веков спасаются от цензуры и идеологического террора.
Я думал об этом, когда шёл по коридору к театральному буфету. В дверях я столкнулся с Мико Эгейцем, которому буфет принадлежал. Он взял меня за руку и спросил, всё ли у меня в порядке, на что я только кивнул.
— Нет, не всё, — сказал он. — И у меня тоже. У тебя спектакли выкинули, а мне просто ногой под зад дали. Требуют, чтобы я выселился из буфета после двадцати лет работы. Будет новый арендатор.
Я смотрел на него и не мог понять: ведь люди театра точно знают, что театр легче всего уничтожить, если предварительно разрушить его буфет; когда исчезнет буфет, со всеми своими бесполезными театральными разговорами и сплетнями, но и со всей своей эстетикой — рухнет репертуар, а когда нет репертуара, зал пуст. А потом иди ищи Иисуса, потому что легче воскресить мёртвого, сказав «талифа-куми», чем вернуть публику в театр.