Так, с наступлением компьютерной эры произошла дефлорация письма: оно окончательно утратило свою невинную мистику.[1]Письмо стало прозрачным: его понимают все. А письмо было призвано быть величайшей загадкой для человека, потому что в его основе лежит и криптография (неграмотные не имели представления о тайном значении исписанного пергамента ранних цивилизаций). В письме бесспорно есть и момент прозрачности (письмо всё-таки было придумано для того, чтобы его понимали), но почерк, рукопись были последним таинственным и тайным смыслом письма. Когда вы читаете рукописные заметки на полях книги, вы задаётесь вопросом — какой рукой и какой душой это написано, почему так неряшливо написаны буквы, есть ли у этой руки образование, почему буквы какие-то грустные (особенно завитки, крючки и округлости рукописных букв) и часто ли плачет эта душа, какие отметки она получала в школе, какими болезнями страдает, что у неё буквы так шатаются, а иногда и падают, какая зарплата у души, что она пишет с таким нажимом? Когда вы читаете comments своего научного руководителя по поводу дипломной работы на виртуальных полях компьютерного монитора, такие вопросы не приходят в голову. Компьютер делает письмо не только прозрачным, но и обезличенным, общим. И сегодня бумага остаётся величайшим предателем того, кто пишет: на ней могут быть следы слёз, кофе, вина, остатков еды[2], так что она говорит больше, чем экран компьютера, который в этом смысле настоящий идиот: повёрнут к себе. Бумага передаёт даже запахи: соседка, у которой муж сидел в тюрьме, после каждого письма рассказывала, что в тюрьме пахнет затхлостью и кислой капустой, хотя никогда там не была. Поэтому, когда сегодня говорят «отпечатано на бумаге», это просто ложь, потому что отпечатать можно только оттиск пальца, уникальный код человека, вписанный в узоры на подушечках указательных пальцев; этот единственный узор нельзя перенести на клавиатуру и экран, а можно только на бумагу с рукописным текстом.
Я всё-таки думаю, что Гутенберг пока ещё не уступил место Биллу Гейтсу и не уступит. Мы все пользуемся электронными книгами, но держать книгу в руке — это не то же самое, что читать эту же книгу в электронном виде. Электронная книга также означает смерть «пограничного» литературного микрожанра: дарственной надписи. Она может быть банальной, может быть и настоящим шедевром, но главное в инскрипте не то, что и в каком стиле там написано, а то, что, когда вы кому-то дарите книгу, вы передаёте этому кому-то восковую печать, которой запечатана ваша душа, самое личное в вашей личности — ваш почерк. А это самое интимное в человеке, интимнее эротического переживания, даже смерти, которая, как известно, самое личное в мире. Каждый умирает сам по себе: а тут умирает не человек, тут умирает рукописание.
Помню, что, услышав последнюю фразу, он нахмурился и глубоко вздохнул, и это пробудило во мне надежду, что, может быть, когда-нибудь он подарит мне книгу с посвящением, написанным собственноручно. Но он вздохнул только для того, чтобы сказать: «Маленькая, миленькая, умненькая Амишка». А сказал как-то так прозрачно, так определённо (для него расточительством было даже поставить три прилагательных для одного и того же!), что было ясно: из того, что я написала, он сделал абсолютно правильный вывод, что между нами разверзлась непреодолимая бездна.
Когда сегодня я думаю об этом, я понимаю (разумом), что развод был неизбежен. Я уже говорила: я всегда помнила ощущение прошедшего события, а он само это событие. Однажды, перед разводом, когда у него ещё получалось скрывать свою любовницу, мы сидели дома и вспоминали одно наше совместно проведённое лето, вечер, когда на море разыгралась страшная буря; мы сидели в таверне в Греции, пили узо и ели цацики. Такой вечер должен был запомниться. И я вспомнила: поскольку у меня сильная обонятельная намять, ко мне вернулся запах узо и цацики, смешанный с запахом соли, олеандра и йода в воздухе; я точно вспомнила запах официанта, который, очевидно, побрился перед самой сменой и побрызгался каким-то дешёвым одеколоном; вспомнила (вернее, снова вспомнила) электричество, которое невидимо потрескивало в воздухе, как будущая молния, и от которого вставали дыбом светлые шелковистые волоски на руках; вспомнила мелкое позвякивание вилок и ложек, доносившееся от прямоугольной барной стойки прямо за моей спиной, где их перетирала официантка; мне кажется, что одно время я слышала и запах тряпки, которой она их вытирала, запах тряпки, которую кипятили при температуре девяносто градусов в большой гостиничной стиральной машине; вспомнила несчастного воробья, который, обезумев от бури, прыгал за спиной моего мужа, испугавшись бушующего неба; вспомнила, что подумала тогда: «Я его так сильно люблю, но при этом нас с ним ничего не связывает». И он помнил своей «компьютерной памятью», а поскольку я не знала, с чего начать облекать в слова свои воспоминания о запахах, цветах, тактильных ощущениях, он сказал, зипуя файлы событий (это было его любимое слово, обозначавшее любое лаконичное выражение): «Помню, помню. Это было тогда, когда осадков выпало двадцать литров на метр квадратный. Был сильный шторм, тысяча двести туристов оказались в ловушке на Эвбее, по-моему, трое из них пострадали от молнии».
1
Здесь на полях надо написать от руки: