И мы расхохотались, без причины, как будто нам снова по пятнадцать лет. В те годы нас могла рассмешить любая малость, так что часто учителям приходилось выставлять нас за дверь во время урока минут на десять, чтобы мы успокоились. Смех тогда, как смех сейчас, находил волнами, причём часто тогда, когда нам казалось, что мы уже отсмеялись. Более того, второй и третий приступы смеха были сильнее первого; иногда мы просто задыхались от хохота. Учитель физики называл такой смех признаком дурачины, тем самым смешил нас ещё сильнее, подливая масла в огонь. Теперь же мы хохотали так, что могли обмочиться, а бедный Марчелло беспомощно смотрел на нас; в какой-то момент я даже подумала, что он сейчас расплачется, не понимая, что смешного в том, что он сказал. Наконец Лела взяла себя в руки, подняла крышку и указала на горох. — Горох. Не грех, а го-рох. Грех это sin. Марчелло ударил себе по лбу, как ребёнок, и сказал: «Чёрный Марчелло, горох, не грех, горох!» А потом испуганно посмотрел на нас: «Я должен извиниться, хозяин магазина! Я должен! Он думает, я сошёл с ума, ищу грех, хочу его побить?!» И тут же, не закрыв дверь квартиры, как был в тапочках, полетел вниз по лестнице. Спустившись на один пролёт, он обернулся и спросил: «Сварите мне го-рох?» Лела только кивнула головой.
Мы вошли, она закрыла дверь и прислонилась к ней спиной. Мы посмотрели друг на друга и снова рассмеялись. Не было нужды объяснять, почему мы смеёмся. Всё-таки Лела произнесла: «Чёрный Марчелло! Он о себе сказал — чёрный Марчелло. Он слышал это от наших белых людей и думает, что это относится и к нему!» И мы снова покатились со смеху.
Тем временем Филипп зашёл к себе в комнату, потом вышел и теперь стоял перед нами с дорогим профессиональным баскетбольным мячом в руках. Лела перестала смеяться и спросила:
— Откуда ты это взял, сынок?
— Марчелло дал вчера. Когда я вырасту, я хочу играть в баскетбол, как Марчелло. Надеюсь, вы не будете надо мной смеяться, как смеётесь над ним.
Мы с Лелой переглянулись и тут же посерьёзнели.
— Когда он тебе его дал?
— В тот день, когда я был в церкви. Он пришёл, помолился и ушёл на тренировку, — объяснил Филипп. — Только мне непонятно: на фресках нет ни одного чёрного святого, а он всё равно молился, — сказал он и исчез в своей комнате.
Я знаю, что Аня испугалась. И библиотекарь тоже испугался. Ясно, что они будут считать меня сумасшедшей, но я также знаю, что у меня есть ещё одна замечательная глава для книги: я напишу о значении заметок, которые предыдущие читатели оставляют на полях книг.
Нет, я имею в виду не только то, что такие заметки — это первая и самая искренняя литературная критика; настолько искренняя, что часто вульгарная. До сих пор я сотни раз читала рядом с подчёркнутым пассажем в романе написанное чьей-то рукой: «Дерьмо!» Или: «Кретин!». Или: «Гениально!» Или иронично: «Ну да, ну да».
«Ох, ох, сейчас расплачусь!» Если бы литературоведы были чуточку честнее в отношении книг, о которых они пишут, они, наверное, ограничились бы этим небольшим, простым, часто скупым, но правдивым словарём.[3]
Я имею в виду, конечно, что эти примечания на полях свидетельствуют о том, что всякий раз, когда вы читаете книгу, в которой есть три персонажа, вы не замечаете, что есть ещё один, четвёртый, который хочет влезть в текст и порассуждать о сюжете: это читатель, который стучит в ворота романа и просит ему открыть, чтобы он хоть на мгновение стал писателем![4] А есть ли что-нибудь более человеческое, чем это желание? Если наши жизни написал Великий Писатель, то не пытаемся ли мы написать хотя бы дидаскалию о наших поступках? Вставить хотя бы одну реплику в уже написанное? В жизни люди очень часто по привычке жалуются; по привычке курят, по привычке пьют кофе, чтобы поддержать привычку курить, по привычке едят, чтобы потом по привычке сварить кофе, чтобы снова поддержать привычку курить; по привычке даже влюбляются, женятся, выходят замуж, рожают детей, потом по привычке пьют и курят, потому что неудачно женились и вышли замуж. Труднее всего порвать с привычкой, которая является могилой исходного желания, невинного стремления, эроса, у которого только что перерезали пуповину. Про эту привычку мы, к сожалению, думаем, что это текст, который невозможно изменить, написанный для нас Великим Писателем в книге нашей жизни. Эти заметки на полях — вопль индивидуума, скованного кандалами привычки: в них живёт мятежный человек, который хочет любить, не следуя той роли, которую ему отвела жизнь.